сила бы против России. На Западе сохранилось бы стабильное положение, и Англия не вступила бы в борьбу.
Автор этих предложений остался неизвестен – возможно, его и вовсе не существовало. Главное не в этом. Удобный случай представился, канцлер мог бы им воспользоваться. Но чтобы осуществить этот замысел, нужна была смелость, а Бетман, несмотря на свою внушительную внешность – высокий рост, серьёзный взгляд, аккуратно подстриженные усы и бородку-эспаньолку, – был, как отозвался о Тафте Теодор Рузвельт, «слабым человеком с добрыми намерениями». Вместо того чтобы побудить Францию придерживаться нейтралитета, Германия направила ей одновременно с Россией ультиматум. Германское правительство требовало в ближайшие восемнадцать часов ответ – останется ли Франция нейтральной в случае русско-германской войны, и если да, то Германия «в качестве подтверждения этого нейтралитета настаивала на передаче ей крепостей Туль и Верден, которые будут оккупированы, а после окончания войны – возвращены». Иными словами, немцы хотели, чтобы им вручили ключи от дверей во Францию.
Барон фон Шён, германский посол в Париже, не мог заставить себя передать подобное «наглое» требование в тот самый момент, когда, по его мнению, французский нейтралитет дал бы Германии такое колоссальное преимущество, за которое германское правительство скорее само должно было предложить хорошую плату, вместо того чтобы выступать с угрозами. Он вручил французам ноту о соблюдении нейтралитета, не включив в неё требование о передаче крепостей, о котором французы, тем не менее, узнали, так как отправленные послу инструкции были ими перехвачены и расшифрованы. Когда Шён 1 августа в 11 часов утра попросил ответа, ему было заявлено, что Франция «будет действовать, исходя из своих интересов».
В министерстве иностранных дел в Берлине в пять часов раздался телефонный звонок. Заместитель министра Циммерман, взявший трубку, сказал, обращаясь к сидевшему возле его стола редактору газеты «Берлинер тагеблатт»: «Мольтке хочет знать, не пора ли начинать». И тут в распланированный ход событий вмешалась только что расшифрованная телеграмма из Лондона. Она вселяла надежду на то, что, если выступление против Франции будет немедленно отменено, Германия может рассчитывать на войну на одном фронте. Взяв её с собой, Бетман и Ягов помчались на такси во дворец.
Телеграмма, направленная из Лондона послом князем Лихновским, сообщала о предложении Англии (как его понял Лихновский): «В том случае, если мы не нападаем на Францию, Англия останется нейтральной и гарантирует нейтралитет Франции».
Посол принадлежал к тому типу немцев, которые копировали всё английское – спорт, одежду, образ жизни – и говорили по-английски, стараясь изо всех сил стать моделью английского джентльмена. Его друзья-аристократы, князья Плёсе, Блюхер и Мюнстер, были женаты на англичанках. В 1911 году на одном из обедов в Берлине в честь английского генерала почтенный гость был удивлён, узнав, что все сорок приглашённых немцев, в том числе Бетман-Гольвег и адмирал Тирпиц, бегло говорили по-английски. От своих соотечественников Лихновский отличался тем, что был англофилом не только манерами, но и сердцем. Он прибыл в Лондон с намерением сделать всё, чтобы он сам и его страна понравились англичанам. Английское общество засыпало его приглашениями на уикенды за городом. Для посла не было большей трагедии, чем война между страной, где он родился, и страной, которую он любил всей душой, поэтому он хватался за любую соломинку, лишь бы предотвратить катастрофу.
Когда в то утро министр иностранных дел сэр Эдвард Грей позвонил ему в перерыве между заседаниями кабинета, Лихновский, охваченный крайней тревогой, интерпретировал слова Грея как предложение Англии о собственном нейтралитете и сохранении нейтралитета Франции в случае русско-германской войны при условии, что Германия даст обещание не нападать на Францию.
В действительности же Грей выразился иначе. С обычными для себя недомолвками он дал обещание поддерживать нейтралитет Франции лишь в том случае, если Германия останется нейтральной как по отношению к Франции, так и по отношению к России, иначе говоря, если Германия не предпримет военных действий ни против одной из этих держав, пока не станет ясно, какие результаты дадут попытки урегулирования сербской проблемы. Занимая пост министра иностранных дел в течение восьми лет, в период, по выражению Бюлова, беспрестанно возникавших «Босний», Грей достиг совершенства в искусстве говорить речи, которые не содержали почти никакого смысла. Избегая прямых и ясных высказываний, он, как утверждал один из его коллег, возвёл подобную манеру в принцип. Поэтому не приходится удивляться, что ошеломлённый надвигавшейся трагедией Лихновский, беседуя с главой Форин оффис по телефону, неверно понял смысл его слов.
Кайзер ухватился за указанную Лихновским возможность избежать войны на два фронта. Уже пошёл отсчёт минут. Отмобилизованные части неудержимо катились к французской границе. Согласно графику, первый акт войны – захват железнодорожного узла в Люксембурге, чей нейтралитет гарантировали пять великих держав, в том числе и Германия, должен был начаться через час. Необходимо было всё остановить, остановить немедленно. Но каким образом? Где Мольтке? Мольтке уже покинул дворец. Вдогонку, на автомобиле, под завывание сирены, был послан адъютант, который и привёз его обратно.
Теперь кайзер снова был самим собой, став всемогущим главнокомандующим, сверкая новыми идеями, планируя, предлагая и направляя. Он прочёл Мольтке телеграмму и заявил с торжеством: «Теперь мы можем начать войну только с Россией. Мы просто отправим всю нашу армию на Восток!»
Придя в ужас при мысли о том, что придётся дать задний ход всей замечательной машине мобилизации, Мольтке отказался наотрез. В течение последних десяти лет вся деятельность Мольтке, сначала как заместителя Шлиффена, а затем и его преемника, сводилась к планированию того самого «Дня» – Der Tag, ради которого накапливалась вся энергия Германии и в который должен был начаться марш к окончательному подчинению Европы. Ответственность за этот особый день лежала на Мольтке гнетущим, почти невыносимым бременем.
У высокого, грузного, лысого Мольтке, которому исполнилось уже шестьдесят шесть лет, постоянно было такое выражение лица, как будто он переживал глубокое горе, отчего кайзер прозвал его «der traurige Julius» (что можно перевести как «печальный Юлиус», хотя в действительности Мольтке звали Гельмутом). Из-за слабого здоровья он ежегодно лечился в Карлсбаде, а причиной мрачности, возможно, была тень его великого дяди. Из окна краснокирпичного здания генерального штаба на Кёнигплац, где Мольтке жил и работал, он мог видеть конную статую своего тёзки, героя 1870 года, который, как и Бисмарк, был создателем Германской империи. Племянник же был плохим наездником, имевшим привычку валиться с лошади во время выездов штаба; кроме этого, что было ещё хуже, он был последователем течения «Христианской науки», проявляя особый интерес к антропософии и прочим культам. За эту неподобающую для прусского офицера слабость его считали «мягким»; вдобавок ко всему он занимался живописью, играл на виолончели, носил в кармане «Фауста» Гёте и начал переводить «Пеллея и Мелисанду» Метерлинка.
Склонный по натуре к самоанализу и сомнениям, Мольтке заявил кайзеру во время церемонии своего назначения в 1906 году: «Я не знаю, как буду вести себя в случае военной кампании. Я очень критически отношусь к самому себе». Однако он не был робким ни в политике, ни в личном плане. В 1911 году, недовольный отступлением Германии в Агадирском кризисе, Мольтке писал Конраду фон Хётцендорфу, что если дела пойдут ещё хуже, то он подаст в отставку, предложит распустить армию и «отдать всех нас под защиту Японии, после чего мы спокойно сможем делать деньги и превращаться в идиотов». Он не побоялся возразить кайзеру, заявив «довольно грубо» в 1900 году, что пекинская экспедиция была «сумасбродной авантюрой». Когда Мольтке был предложен пост начальника генерального штаба, он поинтересовался у кайзера, не рассчитывает ли тот «выиграть главный приз дважды в одной и той же лотерее?» – мысль, которая, несомненно, повлияла на выбор кайзера. Свой пост он согласился занять лишь при условии, что кайзер откажется от своей привычки побеждать во всех военных играх, практически лишая манёвры всякого смысла. Удивительно, но кайзер покорно повиновался.
Теперь, в решающий вечер 1 августа, Мольтке был настроен не позволять больше кайзеру вмешиваться в серьёзные военные вопросы или каким-либо образом мешать заранее распланированным мероприятиям. Развернуть обратно – с запада на восток – миллионную армию в момент её выступления требовало большего присутствия духа, чем было тогда у Мольтке. Перед его мысленным взором проходили видения смешавшихся войск, уже развёртывающихся на исходных позициях: запасы здесь, солдаты там, потерянные в пути боеприпасы, роты без офицеров, дивизии без штабов; и 11 000 железнодорожных составов, имевших точное расписание прибытия на такой-то путь в такое-то время в пределах десяти минут – всё смешалось в невообразимом хаосе, вызванном крушением самого совершенного в истории плана переброски войск.
«Ваше величество, – заявил Мольтке кайзеру, – это невозможно сделать. Нельзя импровизировать передислокациями миллионов солдат. Ваше величество настаивает на отправке всей армии на Восток, однако войска к бою не будут готовы. Это будет дезорганизованная вооружённая толпа, не имеющая системы снабжения. А для создания такой системы потребовался год кропотливого труда». Свою речь Мольтке закончил фразой, которая стала предпосылкой всех крупных ошибок Германии и которая послужила основой для вторжения в Бельгию, подводной войны против Соединённых Штатов, той неизбежной фразой, когда военные планы начинают диктовать политику – «раз планы разработаны и утверждены, изменить их нельзя».
В действительности же всё можно было изменить. Германский генеральный штаб, несмотря на то, что с 1905 года предусматривал открытие военных действий сначала против Франции, хранил в своих сейфах – и ежегодно вплоть до 1913 года его пересматривал – альтернативный план кампании против России, который намечал отправку на восток всех наличных железнодорожных составов.