Августовские пушки — страница 79 из 111

В Динане, на Маасе, 23 августа саксонцы из армии генерала фон Хаузена вели с французами последний бой в битве за Шарлеруа. Фон Хаузен лично наблюдал «вероломство» бельгийских жителей, мешавших восстановлению мостов, что «совершенно противоречило международным правилам». Его войска набрали «несколько сотен» заложников – мужчин, женщин и детей. Пятьдесят человек были приведены из церкви, где шла воскресная служба. Генерал видел, как они, «тесно сбитые в кучу, сидели, стояли, лежали под охраной гренадеров. На их лицах были написаны страх, невысказанная боль, ярость и желание отомстить за горе, которое им причинили». Фон Хаузен, человек весьма чувствительный, ощущал, как от них исходила «неукротимая враждебность». Он был тем самым генералом, которому так неуютно показалось в доме одного бельгийца-аристократа, сжимавшего в карманах кулаки и отказавшегося беседовать с ним за обедом. В этой толпе в Динане фон Хаузен видел французского солдата с кровавой раной на голове, гордо и молча умиравшего и отказывавшегося от медицинской помощи. На этом чувствительный германский генерал прерывает своё повествование, умалчивая о дальнейшей судьбе жителей Динана. Их продержали на площади весь вечер, затем построили, мужчин по одну сторону, женщин – по другую. Они стояли на коленях, лицом друг к другу. Затем к центру площади промаршировали два отделения солдат, развернулись друг к другу спиной и стреляли по заложникам до тех пор, пока никого не осталось в живых. Было опознано и погребено шестьсот двенадцать убитых, включая Феликса Фиве, трёх недель от роду.

После этого саксонцам дали волю грабить и жечь. Средневековая крепость, орлиным гнездом возвышавшаяся над городом на правом берегу реки и защищавшая его когда-то, глядела сверху на повторение средневекового варварства. Саксонцы покинули Динан, оставив его опалённым, выпотрошенным, разрушенным и пустынным. «Глубоко тронутый» этой картиной опустошения, совершённого его войсками, фон Хаузен покинул развалины Динана, твёрдо убеждённый, что ответственность за всё лежала на бельгийском правительстве, «разрешившем эту вероломную стрельбу на улицах, противоречащую международному праву».

У немцев была просто мания в отношении нарушений международного права. Однако они почему-то не замечали того, что само их присутствие в Бельгии являлось подобным нарушением, но виноватыми считали бельгийцев, протестовавших против него. Со вздохом долго испытываемого терпения аббат Веттерле, депутат рейхстага от Эльзаса, однажды признался: «Уму, сформировавшемуся в латинской школе, трудно понять германский склад ума».

Одолевавшая немцев мания складывалась из двух частей: что бельгийское сопротивление было незаконным и что оно организовывалось «сверху», бельгийским правительством, бургомистрами, священниками и иными лицами, которых можно отнести к «верхам». Сложенные вместе, эти две части приводили к логическому выводу, что германские репрессии – справедливы и законны, независимо от степени жестокости карательных мер. Расстрел одного заложника или убийство шестисот двенадцати человек и полное уничтожение города – во всём одинаково было виновато бельгийское правительство: таков был рефрен любого немца, от Хаузена после Динана до кайзера после Лувена. Ответственность должна «пасть на тех, кто подстрекал жителей нападать на немцев», – постоянно возражал Хаузен. Нет абсолютно никакого сомнения, настаивал он, что всё население Динана и других районов было «враждебным – по чьему приказу? – только из-за желания остановить наступление немцев». А то, что народ мог быть настроен враждебно из-за желания остановить завоевателей без приказа «сверху», это в немецкой голове не укладывалось.

Призыв к сопротивлению им виделся во всём. Фон Клук утверждал, что объявления бельгийского правительства, предупреждавшие народ против враждебных действий, фактически являлись «подстрекательством гражданского населения стрелять во врага». Людендорф обвинял бельгийское правительство в том, что оно «систематически организует гражданское население для ведения войны». Кронпринц прибегал к той же теории, но в отношении сопротивления, оказанного французами. Он жаловался, что «фанатики» в районе Лонгви стреляли в нас «предательски и вероломно» через окна и двери из охотничьих ружей, «специально для этого присланных из Парижа». Если бы во время своих поездок наследный отпрыск получше познакомился с французской деревней, где ружьё для охоты на зайцев по воскресеньям было такой же неотъемлемой частью домашних вещей, как и пара штанов, он бы сообразил, что для вооружения франтирёров незачем было высылать ружья из Парижа.

Германские сообщения о пребывании войск на вражеской территории полны истерических воплей о партизанской войне. Людендорф назвал её «отвратительной». Он, чьё имя вскоре стало синонимом обмана, насилия и хитрости, шёл на войну, как он говорил, с «благородными и гуманными концепциями её ведения», но методы франтирёров «лично в нём вызвали горькие разочарования». Капитана Блоэма преследовала «ужасная мысль», что он может быть ранен или убит выстрелом из оружия в руках гражданского лица, хотя ещё две недели назад он сам был таким же. Во время изнурительного марша, когда за день было пройдено двадцать восемь миль, сообщает он, никто из солдат не отстал, поскольку «мысль попасть в руки валлонов была страшнее, чем стёртые ноги» – вот ещё один аспект огромных мучений марша на Париж.

Ужас немцев перед страшными франтирёрами был порождён тем, что гражданское сопротивление было по своей сути стихийным. Если есть выбор между несправедливостью и беспорядком, писал Гёте, немец выберет несправедливость. Воспитанный в государстве, где отношение подданного к правителю не имеет никакой иной основы, кроме подчинения, он не в состоянии понять государства, организованного на другой основе, а попав в такую страну, испытывает огромное неудобство. Чувствуя себя в своей тарелке только в присутствии власти, он рассматривает гражданского снайпера как нечто особенно зловещее. С точки зрения Запада, франтирёр – герой, для немца же он – еретик, угрожающий существованию государства. В Суассоне стоит памятник из бронзы и мрамора, посвящённый трём учителям, в 1870 году поднявшим на восстание против пруссаков студентов и местных жителей. Глядя на него с изумлением, германский офицер сказал американскому журналисту в 1914 году: «Уж эти французы! Ставят памятник, чтобы прославлять франтирёров. В Германии никому не разрешат сделать что-либо подобное. Да и вряд ли кому это в голову придёт».

Чтобы соответствующим образом настроить германских солдат, все немецкие газеты с первой же недели, как вспоминает капитан Блоэм, пестрели сообщениями о творящихся бельгийцами «ужасных жестокостях… о вооружённых священниках во главе банд гражданских лиц, совершавших лютые зверства… о предательских засадах, в которые попадали патрули, о часовых, найденных с выколотыми глазами и отрезанными языками». Подобные «ужасные слухи» уже 11 августа достигли Берлина и попали на страницы дневника княгини Блюхер. Германский офицер, у которого она хотела удостовериться в их правдивости, сообщил, что в ахенском госпитале как раз находятся тридцать офицеров, которым выкололи глаза бельгийские женщины и дети.

Страхи, подогретые подобными рассказами, легко давали германскому солдату при одном только крике «Снайперы!» повод к погромам, убийствам и поджогам, тем более если их к этому поощряли офицеры. Schrecklichkeit, устрашение, должно было заменить оккупационные войска, которые не могло выделить верховное командование, готовившееся к маршу на Париж.


Двадцать пятого августа начался поджог Лувена. Средневековый город, лежащий на дороге из Льежа в Брюссель, был известен своим университетом и не имеющей себе равных библиотекой, основанными в 1426 году, когда Берлин был ещё горсткой деревянных домишек. Размещённая в зале XIV века, называемом «Залом швейников», библиотека насчитывала 230 тысяч томов, в её собрании хранилась уникальная коллекция из 750 средневековых манускриптов и свыше тысячи инкунабул. Фасад городской ратуши, называемый «жемчужиной готического искусства», представлял собой каменный гобелен с высеченными рыцарями, святыми и дамами, роскошный уже сам по себе. Алтарь церкви Святого Петра украшали панели работы Дирика Бута и других фламандских мастеров. Сожжение и разграбление Лувена сопровождалось неизбежным расстрелом жителей и продолжалось шесть дней, оборвавшись так же неожиданно, как и началось.

Первый день оккупации прошёл тихо. Бойко торговали магазины и лавки. Германские солдаты вели себя примерно и добропорядочно, покупали открытки и сувениры, за все покупки платили и вместе с горожанами стояли в очередях к местным парикмахерам. Второй день был напряжённее. В ногу, якобы снайпером, был ранен германский солдат. Бургомистр немедленно повторил своё обращение к жителям сдать оружие. Он и ещё два городских чиновника были арестованы как заложники. Участились казни за железнодорожным вокзалом. Нескончаемый марш колонн фон Клука продолжался день за днём.

Двадцать пятого августа у Малина, находящегося на окраине укреплённого района Антверпена, бельгийская армия произвела неожиданную вылазку против арьергарда армии фон Клука, отбросив его в беспорядке в Лувен. В суматохе отступления потерявшая седока лошадь промчалась в темноте через городские ворота, напугала другую. Та понесла, но запуталась в упряжи и, упав, перевернула фургон. Раздались выстрелы, поднялись крики: «Die Franzosen sind da! Die Engländer sind da! Французы! Англичане!» Позднее немцы утверждали, что или по ним стреляли местные жители, или же они, стреляя с крыш, подавали сигналы бельгийской армии. Бельгийцы же заявляли, что немцы сами стреляли друг в друга в темноте. На протяжении недель, месяцев и даже лет уже после того, как эти события поразили мир, следственные комиссии и трибуналы выясняли, что же произошло в Лувене, и обвинениям Германии противопоставлялись бельгийские контрдоказательства. Кто и в кого стрелял, так и не было установлено, да и вряд ли это имело значение после всего случившегося: ведь немцы сожгли Лувен не в качестве наказания за якобы совершённые бельгийцами злодеяния, а для устрашения и предупреждения всех своих врагов – демонстрации германской мощи перед всем миром.