Стоило английскому флоту к концу августа фактически установить контроль над Атлантикой, как продолжилась дуэль с США относительно контрабанды – всерьёз и нередко мучительно, но при этом оставаясь в тени. Для Вильсона свобода торговли никогда не являлась важнейшим вопросом политики, и хотя однажды, когда ситуация особенно обострилась, его обеспокоила мысль, что он может оказаться вторым после Мэдисона президентом-выпускником Принстона, кому придётся повести страну на войну, у него не было никакого желания доводить спор до опасной черты, до нового 1812 года. В любом случае, резко выросшая торговля с союзниками, которая с лихвой компенсировала дефицит, возникший из-за потери такого торгового партнёра, как Германия, притупляла остроту национального принципа. Пока за товары поступала оплата, США молчаливо соглашались с процессом, который был запущен английским правительственным декретом от 20 августа.
С того времени, благодаря господству британского флота в открытом море, американская торговля в силу сложившихся обстоятельств всё больше и больше переориентировалась на союзников. Торговый оборот с Центральными державами упал со 169 млн долларов в 1914 году до 1 млн долларов в 1916 году, а за тот же период торговый оборот с союзниками вырос с 824 млн долларов до 3 млрд долларов. Для удовлетворения спроса американские бизнесмены и промышленность выпускали те товары, в которых нуждались союзники. Чтобы те имели возможность расплачиваться за поставки из Америки, была достигнута договорённость о предоставлении союзникам финансового кредита. Со временем США превратились для союзников в кладовую, арсенал и банк. Америка теперь была непосредственно заинтересована в победе союзников, что ещё долгое время смущало послевоенных поборников экономического детерминизма.
Развитие экономических уз происходит там, где есть основа для долгосрочных и прочных культурных связей, а экономический интерес рождается там, где для этого есть естественная заинтересованность. С Англией и Францией США всегда торговали больше, чем с Германией и Австрией, и блокада только выявила пусть в искажённом, гиперболизированном виде, уже существовавшие обстоятельства и отнюдь не создала новые. Торговля не только следует за флагом, но и несёт на себе отпечаток свойственных человеку симпатий и антипатий.
«Правительство может быть нейтральным, – заметил Уолтер Хайнс Пейдж, американский посол в Лондоне, – но люди не могут, ни один человек». Как искренний сторонник союзников, кому концепция нейтралитета представлялась жалкой, он и говорил с жаром, и в ярких убедительных посланиях Вильсону не таил своих чувств. И хотя нескрываемая симпатия Пейджа к союзникам привела к тому, что президент отдалился от него, едва не отвернувшись совершенно, – от человека, который одним из первых выступил в его поддержку, – даже Вильсон не мог заставить себя быть беспристрастным в мыслях, чего он добивался от других людей. Когда Грей отправил ему послание с соболезнованиями по поводу кончины супруги президента, Вильсон, восхищавшийся Греем и чувствовавший некую близость с ним – тот тоже потерял жену, – ответил ему: «Выражаю надежду, что вы смотрите на меня, как на своего друга. Полагаю, мы связаны вместе общностью принципов и цели». В правительстве Германии не было никого, к кому президент США мог бы обратиться с такими же словами.
Культура и политическая философия, которые формировали взгляды и убеждения Вильсона, как и большинства влиятельных представителей американского общества, своими корнями уходили в историю и культуру Англии и идеи Французской революции. Ради честолюбивой цели стать всемирным миротворцем он постарался отстраниться от своих культурных корней.
Три года он боролся, прибегая ко всем имевшимся у него средствам убеждения, чтобы склонить воюющие стороны к переговорам о мире, «мире без победы». Нейтралитету, на который опирались усилия Вильсона, способствовали многочисленный поток ирландцев и то, что можно назвать настроениями против Георга III, а также громогласные прогерманские группы, начиная от гарвардского профессора Гуго Мюнстерберга и кончая завсегдатаями пивных в Милуоки. Возможно, они и взяли бы верх, если бы не фактор, перед которым Вильсон был бессилен и который в формировании общественного мнения Америки сослужил огромную пользу союзникам – и вовсе не английский флот, а германские недомыслие и безрассудность.
В начале войны, 4 августа, президент в письме другу выразил лишь «крайнее неодобрение» по отношению к конфликту по ту сторону океана и воюющие стороны для него ничем друг от друга не отличались. А 30 августа, через месяц боёв в Бельгии, советник президента полковник Хауз отметил, что президент «глубоко переживает разрушение Лувена… В своём осуждении Германии в этой войне он идёт даже дальше меня и едва не позволяет своим чувствам возложить ответственность за случившееся на весь немецкий народ, а не только на руководителей страны… Он высказал мнение, что если Германия победит, то наша цивилизация двинется в другом направлении и превратит Соединённые Штаты в военное государство». Несколько дней спустя Спринг-Райс сообщил, что Вильсон сказал ему «с самым серьёзным видом, что если в идущей сейчас борьбе Германия преуспеет, то Соединённым Штатам придётся отказаться от исповедуемых ныне идеалов и всю свою энергию обратить на оборону, что будет означать конец действующей системы правления».
Высказывая подобное мнение, Вильсон, тем не менее, стоял до последнего – словно герой стихотворения Хеманс, этакий Касабьянка на горящей палубе нейтралитета. Однако опорой ему служили законы, не чувства. Вильсон никогда не смотрел на перспективу победы союзников как на угрозу принципам, заложенным в основание Соединённых Штатов, в то время как победу Германии, особенно после многое прояснивших событий в Бельгии, никак иначе воспринимать уже было нельзя. Если Вильсона, сделавшего на нейтралитет ставку больше всех своих соотечественников, действия Германии заставили от неё отвернуться, то можно себе представить, какие чувства охватили среднего американца. Вызванные разрушением Лувена настроения заглушили недовольство английской блокадой. Всякий раз, как досмотр судна англичанами, конфискация груза или дополнение перечня контрабандных товаров следующим пунктом вызывали новые вспышки возмущения американцев, то оно из-за очередного акта запугивания со стороны германских войск опять обращалось на немцев. Например, когда суровое осуждение Лансингом английского правительственного декрета готово было вылиться в большой спор, германский цеппелин 25 августа сбросил бомбы на жилые кварталы Антверпена – погибли мирные жители, и бомбы едва не угодили во дворец, где только что поселилась королева Бельгии с детьми. В результате Лансинг стал составлять протест против «грубейшего нарушения законов человечества» вместо того, чтобы сочинять ноту с протестом против доктрины единства пути.
В минуту тягостного предвидения Вильсон по секрету сказал своему родственнику, доктору Аксону, по воспоминаниям которого разговор имел место вскоре после похорон жены президента, состоявшихся 12 августа: «Боюсь, в открытом море случится нечто, что сделает невозможным наше неучастие в войне». Однако решающим фактором стало не то, что случилось в открытом море, а то, что не случилось. Когда Шерлок Холмс обратил внимание инспектора Грегори «на странное поведение собаки в ночь преступления», то озадаченный инспектор ответил: «Но собака никак себя не вела!»
«Это-то и странно», – сказал Холмс.
Вот этой собакой в ночи и был германский флот. Он не сражался. Посаженному на цепь теорией «флота существующего» и уверенностью немцев в скорой победе на суше, флоту не позволили рисковать. Флоту не дали шанса выполнить его предназначение – держать морские пути открытыми для торговых судов своей страны. Хотя промышленность Германии зависела от поставок импортного сырья, а немецкому сельскому хозяйству требовался импортный фураж, германский военно-морской флот не предпринял даже попытки защитить необходимые морские перевозки. В августе произошло одно-единственное сражение – нечаянное и лишь укрепившее нежелание кайзера рисковать своими «дорогушами»: оно случилось в Гельголандской бухте 28 августа.
Англичане, стремясь отвлечь внимание немцев от высадки морской пехоты в Остенде, неожиданно предприняли смелый рейд. Флотилии подводных лодок и эсминцев английского флота, поддержанные линейными крейсерами, вошли в Гельголандскую бухту – место базирования германских военно-морских сил. Немцы были застигнуты врасплох. Германским лёгким крейсерам был отдан приказ выйти вперёд без поддержки более тяжёлых кораблей. «Со всем пылом первого боя», говоря словами Тирпица, они необдуманно ринулись в туман и смятение. Корабли оказались рассредоточены, весь день прошёл в случайных столкновениях и непонятных манёврах, англичане ошибочно принимали свои корабли за вражеские и по чистому везению едва убереглись от того, что Черчилль деликатно назвал «неуклюжим замешательством». Немцы не сумели ответить на брошенный вызов и не отправили в море весь флот, уступили противнику в числе и в огневой мощи. Бой закончился в пользу англичан. Три германских лёгких крейсера: «Кёльн», «Майнц» и «Ариадна», а также эсминец были полностью разбиты и затонули, ещё три корабля получили тяжёлые повреждения. Свыше 1000 человек, в том числе адмирал и капитан 1‑го ранга, было убито или утонуло, а более 200 человек, в том числе Вольф Тирпиц, сын гросс-адмирала, были подняты из воды англичанами и попали в плен. Англичане не потеряли ни одного корабля, а убитых и раненых у них было 75 человек.
В ужасе от потерь, получив ещё одно подтверждение своим страхам и не желая новых испытаний британским флотом, кайзер отдал приказы, запретив отныне рисковать флотом, указав на то, что «необходимо избегать потерь в кораблях». Самостоятельность и инициатива командующего флотом Северного моря были ещё больше ограничены, а перемещения крупных сил флота в дальнейшем не могли осуществляться без предварительного разрешения его величества.