Августовские пушки — страница 97 из 111

— Это верно, – прервал его Мильеран. – Главный штаб считает, что Париж оборонять не имеет смысла.

Социалист Гед, впервые выступавший в качестве министра после пожизненного пребывания в оппозиции, возбуждённо заговорил:

— Вы хотите открыть ворота врагу, чтобы он не разграбил город. Но в тот день, как немецкие войска двинутся маршем по нашим улицам, в рабочих кварталах из каждого окна в них полетят пули. И я вам скажу, что тогда случится: Париж будет сожжён!

После горячих дебатов было решено защищать Париж и потребовать от Жоффра повиновения, даже под угрозой отстранения. Галлиени высказался против поспешного смещения главнокомандующего на данном этапе. Относительно того, следует ли правительству покинуть город или остаться, министры так и не пришли к согласию.

Генерал ушёл с совещания кабинета, «охваченного бурными чувствами и нерешительностью», члены которого, как показалось ему, «не могли принять твёрдого решения», и направился обратно в Дом Инвалидов. Здесь он с трудом пробился сквозь осаждавшую двери его кабинета толпу встревоженных горожан. Каждый был озабочен своим делом: одному требовалось разрешение на выезд из города, второму – забрать свой автомобиль, третьему – закрыть предприятие. Люди шли к нему с тысячами просьб. В гуле голосов сильнее обычного слышалась тревога; в этот день впервые германские «Таубе» бомбили Париж. Кроме трёх бомб, которые упали на набережную Вальми, убив при этом двух человек и ранив много других, немецкие самолёты ещё сбросили листовки. Парижанам сообщалось, что германские войска стоят у ворот города, как в 1870 году. «Вам, – говорилось в прокламациях, – остаётся лишь сдаться».

После этого ежедневно в 6 вечера самолёты регулярно возвращались и сбрасывали две-три бомбы, причём обычно погибал какой-нибудь случайный прохожий. Всё это, по всей видимости, делалось для устрашения населения. Испугавшиеся покидали город и бежали на юг. Те, кто остался в Париже, не знали, что принесёт им следующий день – марширующих по улицам солдат в остроконечных касках или германские «Таубе», которые всегда появлялись в час аперитива, вызывая возбуждение, компенсировавшее некоторым образом объявленный правительством запрет на продажу абсента. В первую же ночь после воздушного налёта в Париже ввели затемнение. Единственным «маленьким лучом света», писал Пуанкаре, оживлявшим мрачную картину, оставался Восточный фронт, где, если верить телеграмме от французского военного атташе, русские армии «развивали наступление на Берлин». А на самом деле они были отрезаны и окружены под Танненбергом, и в эту ночь в лесу генерал Самсонов покончил с собой.

Жоффр получил более точные сведения после того, как у Бельфора французы перехватили немецкое радиосообщение. В послании говорилось об уничтожении трёх русских корпусов, о захвате в плен двух корпусных командиров и 70 000 солдат и офицеров: «Русской Второй армии больше не существует». Это страшное известие могло бы подорвать уверенность и самого Жоффра, если бы затем не стали поступать другие новости, судя по которым жертвы русской армии оказались не напрасными. Разведка доносила, что немцы перебросили с Западного фронта на Восточный не меньше двух корпусов. На следующий день эти сообщения подтвердились – через Берлин в восточном направлении проследовало 32 эшелона с войсками. Для Жоффра сверкнул луч надежды, вот та помощь, ради которой Франция оказывала давление на Россию. И всё же это не могло компенсировать фактическую потерю английской армии, командующий которой дал приказ к отступлению, поставив под угрозу охвата 5‑ю армию. Её правый фланг также был в опасности, прикрытый тонкой линией соединения Фоша.

Каждый раз, чтобы укрепить обескровленный сектор фронта, приходилось снимать части с других участков, опасно их ослабляя. В этот день 30 августа Жоффр направился в 3‑ю и 4‑ю армии в поисках войск, которые можно было бы перебросить Фошу. На дороге ему встретились отступающие колонны, сражавшиеся в Арденнах и верховьях Мааса. Красные штаны солдат выцвели и стали светло-кирпичными, шинели обтрепались и обратились в лохмотья, сапоги покрылись дорожной пылью и грязью; люди брели с безразличным видом, с почерневшими, давно не бритыми лицами и ввалившимися глазами. Казалось, двадцать дней военной кампании состарили солдат на многие годы. Они шагали тяжело, словно вот-вот свалятся с ног, стоит только сделать ещё шаг. У истощённых лошадей, с выступающими рёбрами и кровоточащими потёртостями от упряжи, иногда подламывались ноги, и животные падали на дорогу. Тогда артиллеристы быстро выпрягали их и оттаскивали на обочину, чтобы они не перегораживали путь. Пушки казались старыми, и лишь кое-где на них из-под пыли и грязи проглядывала серая краска, которой они были некогда выкрашены.

Другие части, всё ещё полные сил и энергии, напротив, превратились за двадцать дней в закалённых ветеранов, гордившихся своими боевыми качествами и стремившихся сделать всё, чтобы остановить врага. Особенно отличилась 42‑я дивизия армии Рюффе, которая успешно провела арьергардные бои и затем умело оторвалась от противника. Командующий корпусом генерал Саррай сказал о солдатах этой дивизии: «Они показали пример отваги». Когда Жоффр приказал перебросить эти войска на помощь Фошу, то генерал Рюффе яростно запротестовал, заговорив о готовящемся наступлении. В противоположность генералу де Ланглю, командующему 4‑й армией, который, по мнению Жоффра, держался уверенно и спокойно, оставаясь «хозяином своих эмоций» – важнейшее качество в глазах Жоффра, – Рюффе казался взвинченным, беспокойным и «обладающим чересчур пылким воображением». Полковник Танан, начальник оперативного отдела штаба армии, говорил, что Рюффе очень умён; на тысячу его идей приходилась одна гениальная, но вопрос заключался в том, какая именно? Как и депутаты в Париже, Жоффр искал козла отпущения за провал наступления. Поведение Рюффе решило проблему. В тот же день его сместили с поста командующего 3‑й армией, и на его место назначили генерала Саррая. Рюффе, приглашённый Жоффром на следующий день к обеду, объяснил своё поражение в Арденнах тем, что в последнюю минуту лишился двух резервных дивизий, которые главное командование перебросило на помощь войскам в Лотарингию. По словам Рюффе, если бы в его распоряжении были те 40 000 боеспособных солдат и 7‑я кавалерийская дивизия, он смял бы левый фланг противника, и тогда «какой успех выпал бы на долю наших армий!». В ответ Жоффр произнёс одну из своих кратких и загадочных фраз: «Chut, il ne faut pas le dire. Тсс! He будем говорить об этом». Имел ли главнокомандующий в виду «Вы не правы и поэтому молчите» или «Мы не правы, но не признаемся» – понять было невозможно; ровный, бесцветный голос делал его речь совершенно невыразительной.


В воскресенье 30 августа, когда произошло сражение под Танненбергом и французское правительство предупредили о необходимости покинуть Париж, Англия была потрясена, получив «донесение из Амьена». Страшную весть опубликовала в специальном воскресном выпуске газета «Таймс» – на первой странице, там, где обычно скромные колонки рекламы заслоняли от читателя смысл новостей. Сообщение было озаглавлено с некоторым преувеличением так: «Самая жестокая битва в истории». Подзаголовки гласили: «Тяжёлые потери английских войск», «Монс и Камбре», «Сражение с превосходящими силами», «Нужны подкрепления». Последнее выражало цель этого послания; публикация депеши вызвала бурную официальную реакцию, послужила причиной резких дебатов в парламенте и заставила премьер-министра Асквита сделать ряд язвительных замечаний в отношении «прискорбного отклонения» от «патриотической сдержанности» прессы в целом. Тем не менее донесение из Амьена было обнародовано не без благословения официальных кругов, и его публикация преследовала далеко идущие цели. Цензор Ф. Смит, впоследствии лорд Биркенхед, сразу воспользовался этим сообщением для развёртывания пропаганды призыва в армию. Депешу, сопроводив её настоятельным советом, он передал редакции «Таймс», которая сочла своим патриотическим долгом напечатать эту информацию ввиду «чрезвычайно важной задачи, стоящей перед нами». Сообщение было написано корреспондентом Артуром Муром, прибывшим на фронт в разгар отступления из Ле-Като, когда английский штаб переживал период отчаяния.

Он писал об «отступающей и разбитой армии», которая вела целую череду боёв «в ходе так называемой операции под Монсом», об отходящих на фланге французах, о «непрекращающемся, безжалостном, неотступном» преследовании немцами и о «упорстве и неутомимости» их наступления, об английских полках, «несущих серьёзные потери», сохраняющих в то же время «дисциплину, твёрдость духа и веру в окончательную победу». Вопреки всему солдаты по-прежнему «полны решимости и бодрости, неподвластны панике», но вынуждены «отступать, вечно только отступать». Мур отмечал «очень большие потери», сообщал об «остатках разбитых полков», о том, что отдельные дивизии «потеряли почти всех своих офицеров». Очевидно, заразившись настроениями, царившими в английском штабе, корреспондент несколько нервически заявлял, что германское правое крыло «имеет, по оценкам, такое колоссальное превосходство в численности, что остановить его движение так же трудно, как бег морских волн». Англия, говорилось в заключение, должна осознать тот факт, что «первая мощная попытка немцев оказалась успешной» и что «возможную блокаду Парижа нельзя сбрасывать со счётов».

И наконец, упирая на необходимость присылки подкреплений, Мур писал о британском экспедиционном корпусе как «о принявшем на себя главный удар немецких войск», тем самым заложив фундамент, на котором вырос целый миф. Из его слов следовало, будто французская армия была каким-то несущественным придатком английской армии. В действительности же экспедиционный корпус в первый месяц войны имел боевой контакт всего лишь с тремя германскими корпусами из тридцати, однако убеждённость о том, что он «вынес на себе всю тяжесть удара», постоянно фигурировала во всех более поздних английских отчётах о сражении под Монсом и о «славном отступлении». Таким образом, в головах англичан укрепилась вера, будто бы в период мужества и ужасов первого месяца войны английские войска спасли Францию, Европу и западную цивилизацию. Один английский писатель даже сказал, ничуть не краснея от стеснения: «Монс. Смысл, что заключён в этом одном-единственном слове, – освобождение мира».