— Господин младший лейтенант, мне пойти оповестить роту?
Я попытался услышать огромную тишину, хотя ночь заполнилась криками, возгласами, гиканьем. И я услышал ее. Я услышал, как разряжают по всему фронту орудия и пулеметы, как усмиряют свой рев самолеты, как солдаты ставят винтовки в пирамиды. Я слышал ее будто ушами Панэ, его тоской, слившейся с моей, и чувствовал, как меня охватывает незнакомая, еще неизведанная радость, удивительно спокойная и теплая. В укрытиях солдаты пели, бросали на землю каски, обнимались. Мне тоже хотелось бы затеряться среди них, петь и обниматься с ними, но у меня были задачи, которые необходимо решить, приказы, которые должны быть выполнены, мне нельзя было терять времени. Я вызвал командиров взводов: старшину Василиу и Сынджеорзана.
— Пусть будет в добрый час, господин младший лейтенант, — пожелал старшина Василиу.
— Чтоб жить нам тысячу лет! — взволнованно добавил Сынджеорзан. — Наконец-то, господин младший лейтенант! А мы вот, видите, живы и здоровы, господин младший лейтенант.
Я обнял его, и в тот момент в душе зародилось и сожаление: эта минута предвещает расставание. Расставание, пришедшее вместе с огромной радостью, но все же расставание. Потом Сынджеорзан при слабом свете свечи прикрепил мне на грудь небольшую веточку ели, которую специально сорвал по пути на КП роты. У него была такая же веточка на груди, а старшина прикрепил себе веточку на пилотку, которую в одно мгновение извлек из вещевого мешка вместо каски. Ветки принесли в укрытие свежий запах леса. Не знаю, на самом ли деле они принесли этот запах, или то была просто иллюзия, возникшая из великой тишины, о которой говорил капрал Панэ и которая наконец наступила.
Мы ожидали утра с огромным нетерпением. Прежде чем сказать, что война действительно закончилась, нам надо было выполнить еще одно дело. Мы терзались оставшиеся несколько часов, напрягая нашу фантазию, чтобы придумать способы, которые позволили бы нам легче провести это время. Вспоминали случаи из детства, в которых фигурировали лешие, пели песни, рассказывали о любовных похождениях, играли в разные игры. Одни любой ценой пытались уснуть, другие открыли консервы из НЗ, но время все равно тянулось мучительно медленно. Когда стало рассветать, мы с неведомым ранее любопытством начали смотреть на ту сторону. Что там делают? О чем думают? О чем говорят? Будто на той стороне уже были не те, что вчера, а совсем другие, о которых мы ничего не знаем и из которых мы никого еще не видели. Более того: все, абсолютно все было по-другому. И мы словно были другими. Мы уже не смотрели на ту сторону, чтобы обнаружить их и уничтожить, нам с неожиданно человеческим любопытством хотелось увидеть, услышать их, угадать их мысли. Перед нами теперь были побежденные, окончательно побежденные, и мы хотели знать, как выглядят они, прежде чем мы обезоружим их и возьмем в плен.
Только мы ничего не могли разглядеть, кроме бугорков, время от времени возникавших в конце поляны справа и слева от охотничьего домика. Мы знали, что это каски тех, кому хотелось узнать, что делаем мы, победители. Мы ожидали увидеть в конце поляны белый флаг, но он не появился. Чего они ожидали? Чтобы мы сделали первый шаг? Почему мы должны делать первый шаг, если они побеждены, а не мы? Или они ничего не знают об этом? Возможно ли такое, чтобы они ничего не знали?
Я позвонил на КП батальона:
— Господин майор, на моем участке никакого движения…
— Подожди еще…
Мы ожидали еще около двух часов. Мы все, как один, не спускали с них глаз. Мы видели теперь, как они суетятся, но белый флаг все же не появлялся.
Через некоторое время я получил приказ из батальона выслать парламентеров, то есть отправиться самому вместе с двумя бойцами. Зная по-немецки, я мог потребовать от них, чтобы они сдавались без капризов, поскольку на остальных участках фронта большинство их солдат уже сдались.
Я отправился вместе с Панэ и сержантом Додицэ, после того как с той стороны наконец-то выразили согласие, размахивая белым флагом. Посади нас солдаты наполовину высунулись из укрытия, другие совсем поднялись на ноги, чтобы увидеть, как мы встретимся с ними посреди поляны, возле домика. Я шел, составляя в уме, что мне надо будет сказать. Но не прошли мы и пятидесяти шагов, как они открыли по нас огонь. Мы бросились на землю. На нашей позиции раздался возглас удивления, потом разъяренный голос:
— Сволочи! Бейте их безжалостно!
Это был голос старшины Василиу, и я впервые слышал его таким разъяренным. Через несколько мгновений я увидел взрывы в расположении противника. За первой серией взрывов последовала другая. Огонь с той стороны ослаб.
— Еще раз по ним! — снова раздался голос Василиу. Опять раздались взрывы, и мы услышали позади себя шаги роты, двинувшейся в атаку. Я тоже рванулся вперед. «Неужели этим взрывам надлежит стать последними?» — мелькнуло у меня в голове.
До них было недалеко. Но кто может определить, даже в уме, расстояние во время атаки? Мы бежали к их позициям, падали, снова вскакивали, охваченные гневом. Гневом, который ничего не щадит, ничего не прощает. Напрасно они размахивали платками. Когда мы достигли их линии, немецкий лейтенант с выпученными от страха глазами выстрелил сам себе в голову. В то же мгновение остальные подняли руки.
— Камарад!.. Камарад!..
Они дрожали, лица у них были серые, заросшие бородами, исхудавшие. Мы приказали им выйти из укрытий. Они начали выходить, искоса посматривая на нас, опасаясь, что мы откроем по ним огонь, будем стрелять им в спину.
— Сволочи! Сволочи они, и все же теперь я не могу стрелять в них, — процедил сквозь зубы старшина Василиу.
Действительно, начались первые минуты мира и для нас.
…Капрала Панэ мы похоронили, положив в изголовье белый флаг, который он нес, когда его сразила пуля. Мы хотели оставить знак, что он погиб, когда шел навстречу тишине, по которой так соскучился и в которой оружие должно быть разряжено и поставлено в пирамиды.
Наступила тишина первого дня мира. Она пришла и к нам, но ценою жизни капрала Панэ и других павших на той зеленой поляне, теперь политой кровью и изрытой снарядами. Он, капрал, и другие пройдут через эту тишину, спящие глубоким сном в земле, которую будут поливать дожди и над которой будут вспыхивать радуги.
Пришел первый день мира, самый первый день той великой тишины, а мы разряжали наше оружие залпами над могилами павших в тот день далеко от кукурузных полей, к первой прополке которых они так хотели успеть, далеко от свадеб и вечеринок, которыми они хотели отомстить за время, растраченное под взрывами.
Эпилог
Мы ходили теперь прямо, во весь рост, по земле, освещенной солнцем, а вечерами допоздна засиживались за разговорами. Наша жизнь резко изменилась. Мы теперь не беспокоились о воздушных налетах или о смертоносных дулах, направленных на нас с другой стороны. Мы больше не ползали на локтях или четвереньках, не проводили дни и ночи, разрывая землю для эфемерных укрытий.
Мы избегали говорить о павших, чтобы сохранить чувство, что мы, как и вначале, все вместе. Нам казалось неестественным ставить оружие в пирамиды, ходить, насвистывая, взад и вперед, стирать и чистить форму, бриться и говорить совсем-совсем о других вещах, а не о войне.
Жизнь наша резко изменилась и теперь целиком принадлежала нам. Ничто ей не угрожало, война окончилась. Теперь мы без опаски могли говорить: «Когда вернусь домой…» И мы говорили эти слова сотни раз в день… И сотни раз в день собирали и укладывали в ранцы те несколько предметов, которые у нас сохранились, будто в следующую минуту мы тронемся к дому. Мы носили на пилотках весенние цветы — каски отдыхали вместе с оружием в пирамидах. За неимением других дел солдаты чистили сады, чинили мостки, подметали дворы в домах, где они квартировали, точно так же, как у себя дома. Додицэ скучал по плугу, Момойю чинил разрушенные взрывами заборы, Унгуройю чистил скребницей костлявых лошадей и коров, а Сынджеорзан писал письмо за письмом.
Я с каждым днем острее чувствовал, как возвращаюсь к самому себе, к такому, каким был до фронта. Я чувствовал, как тишина проникает в каждую клетку моего тела, я скучал по просторным светлым аудиториям, по улицам, полным толчеи, характерной для начала студенческого учебного года, я вроде грустил о Вере, сестре с голубыми глазами, а может, мне это только казалось. Из всего того, чем был я до сих пор, что делал до сих пор, словно ничего не осталось, кроме нескольких воспоминаний. Тишина переполняла меня, захватывала, возвращала меня самому себе. И все же солдат во мне продолжал жить в мыслях, в нетерпеливом желании дождаться момента, когда прозвучит команда. Ежедневно я произносил сотни раз эту команду:
— Рота, направление — Румыния, шагом марш!
И все. Но для меня, для всех нас это было несказанно много! Эта команда включала всю нашу будущую жизнь, все наши мечты, родившиеся там, в огненном аду, от мечты Додицэ, в которой шелестели широкие плодородные поля кукурузы, выросшие от принесенного с войны в ранце початка, до этой книги.
Когда я произнес команду, никому из нас не надо было определять направление марша. В этом не было нужды. Мы знали дорогу, мы отметили ее кровью и бесчисленными могилами.