— Э, не легкое это дело, но и не такое уж трудное. Самое главное — незаметно прикрепить к корме баржи магнитную мину, а потом баржа сама взлетает в воздух.
Ящик с минами я пронес ему на баржу. Мины-то были как игрушки — чуть побольше затвора винтовки. Ящик он прятал на буксире под кучей старых тросов.
Когда его арестовали, я первым делом бросил в Дунай тот самый ящичек. И правильно сделал, потому что через час полицейские, обыскивавшие буксир, заглянули и под ту кучу. Я очень обязан моему мастеру-коммунисту. Благодаря ему многие вещи стал понимать иначе, чем их представляли попадавшие в руки книги и газеты.
…А время шло. Наступил знойный август. Небо было высоким и голубым, таким голубым, каким мне ни разу не приходилось его видеть. Ни у нас, ни у русских не было видно ни души, будто мы очутились в краях, где единственной формой жизни была обожженная летней жарой растительность.
Дни были тяжелые. В окопах солдаты собирались по одному, по двое и вели бесконечные разговоры. Когда надоедала бесконечная болтовня, солдаты затихали, замыкались в себе и думали о своем, пока сон не сваливал их. Сломленные зноем, они засыпали и во сне видели свои дома, жен, детей.
В моем укрытии время тоже тянулось медленно. Мы с Нягу разговаривали, пока не начинали болеть скулы, и тогда каждый погружался в свои думы, чувствуя отчуждение друг к другу.
В конце концов мы продолжили прерванный разговор.
— Скорее бы темнело, чтобы можно было выйти из этой могилы! — взорвался Нягу.
Я взглянул на часы. До сумерек осталось еще несколько часов. В августе день долгий, солнце не собирается закатываться, будто не может налюбоваться богатыми плодами земли.
— Может, поспим немного?
— Я уже отупел от сна и скуки. Уж скорее бы начинали эти русские!
Нягу, как и солдат моего взвода, не беспокоила перспектива наступления русских. Меня же, напротив, она беспокоила. Это состояние передалось мне от моих начальников. Они переживали больше всего. И чем ближе становился фронт, тем больше они беспокоились.
Все чаще звонил телефон.
— Что нового у тебя на участке, Катанэ?
— Тишина, господин капитан!
— Тишина? М-да…
Теперь довольно часто ночью позиции взвода посещали командир роты или майор.
— Ну как у тебя, Катанэ?
— Тихо, господин майор.
— Тихо? Проклятая тишина!..
Я провожал майора до самых передовых позиций. Он прислушивался. Слушал и я. Да, кругом стояла тишина, и только стрекот сверчков нарушал ее. Странные насекомые эти сверчки! Они, веселые и безразличные ко всему, стрекотали до самого утра. Если, бог весть по какой причине, фронт оживал, они все равно продолжали стрекотать. Бедные сверчки привыкли и к канонаде, и к лаю пулеметов. По другую сторону, на позициях русских, тоже стояла тишина, но совсем иная, кажущаяся. Будто нас и их разделяла стеклянная стена, не позволяющая нам услышать, что творится у них. А там что-то происходило.
— Дорогой Катанэ, нам обязательно нужно достать «языка». Обязательно! — Это произносилось умоляющим тоном.
— Господин майор, попытаемся еще раз. Знаете, сколько раз мы ни посылали, русские их обнаруживают. Если разрешите высказать мне свое мнение, то вот оно: я думаю, надо попробовать в другом месте. Здесь, на моем участке, они страшно бдительны, господин майор.
— Другие тоже попытаются. Но попытайся и ты еще раз. Скажи людям, что господин генерал даст месячный отпуск тому, кто доставит «языка». Понимаешь? Дивизии непременно нужен «язык». Послушай сам! Они что-то затевают…
— У меня тоже такое впечатление, господин майор.
Все до последнего солдата понимали, что русские готовятся. Было тихо. Но за этой тишиной что-то творилось, и до нас будто долетал гул далекого моря.
После ухода майора я с полной серьезностью высылал патруль, чтобы они привели «языка». С такой же серьезностью люди готовились к выходу. Это было нечто вроде игры, в которой, думали они, я ничего не понимаю.
Так проходили дни…
Не знаю, имелись ли у немецкого командования и Антонеску сведения о дате начала наступления советских войск. Я склоняюсь к тому, что мы на передовой раньше и точнее, чем они, узнали об этом.
— Э, братцы, не сегодня-завтра начнется «свадьба»!
— Точно, начнется, чего уж там!
В тоне, которым произносились эти слова, слышались и страх, и радость.
Мне захотелось узнать, что думает обо всем этом Нягу.
— Как ты считаешь, наступление русских неизбежно? — спросил я.
— Ты сомневаешься? Начнут завтра. Могу спорить на что угодно.
— Тебе не кажется, что люди и боятся, и одновременно радуются?
— Это вполне понятно!
Я взглянул на него с удивлением. То, что люди боятся, казалось мне нормальным, но непонятно было, чему они радуются.
— Ты пойми, человече, четыре года подряд эти люди рискуют жизнью. Четыре года! За это время даже слабые умом поняли, что это не их война, что они не что иное, как пушечное мясо, бросаемое в огонь во имя чуждых интересов — во имя интересов тех, кто веками притеснял их.
Подумай, кто составляет большую часть этой несчастной армии. Крестьянство, притом самое бедное, самое нищее. Ведь у кого есть сильные покровители, много земли, те хорошо устроились. Они посеяли свеклу, сою или не знаю что еще там, чтобы их освободили от мобилизации и от войны.
Можешь ли ты назвать в Европе крестьянство, столь же притесняемое, столь же бесправное, обираемое боярином и арендатором, обрабатывающее землю деревянной сохой, задавленное налогами, избиваемое и истязаемое палачами сел — жандармами? Я лично не могу. И вот это крестьянство, голодное, измученное чахоткой, малярией и другими болезнями, плохо вооруженное и снабжаемое, погнали, как скот, на войну. Этим самым один раболепствующий преступник подписал смертный приговор своему собственному народу ради удовлетворения прихотей другого, более крупного, и к тому же умалишенного, преступника. Он, надеясь обмануть тех, кого послал на смерть, назвал войну против русских крестовым походом. У нас можно найти много недостатков, но одного нет — глупости! Народ быстро понял, о каком именно крестовом походе идет речь. И если бы не работали с такой точностью полицейские роты, военно-полевые суды, если бы не проводились казни без суда и следствия, не говоря уже о наших грубых «союзниках», то наша армия давно бы повернула оружие против тех, кто посылает ее на смерть.
Да, людям страшно, но они и рады. Знаешь, почему они радуются? Потому что сейчас они знают о конце войны больше, чем генеральный штаб. Они знают, что скоро придет начало конца и что им тогда будет лучше. Правда, им и боязно. Они боятся смерти. Теперь, когда приходит конец их страданиям, они хотели бы оказаться в числе тех, кто останется в живых.
Нягу вытер лоб платком. Он всегда возбуждался, когда говорил.
— Да, если бы майор слышал тебя, не миновать бы тебе трибунала!
— Черт с ним! Все равно они не успели бы меня расстрелять.
И действительно, не успели бы, потому что на рассвете следующего дня русские начали наступление. Оно началось правее, намного правее нас — в направлении Ясс. Несколько часов подряд там все кипело. Настоящий поток огня и железа обрушился на немецкие и румынские позиции на том участке.
Что случилось там, мы не знали. Говорили, что русские прорвали фронт и через прорыв на юг устремились бесконечные колонны танков.
Потом канонада обрушилась и на нас. Многие из моих людей были убиты. Когда мы покидали свои позиции, нас оставалось меньше половины взвода.
Так в полнейшей панике и замешательстве началось отступление наших армий с фронта в Молдавии. Войска двигались по всем дорогам. Немецкие танки шли на полной скорости, и горе машинам и повозкам, попадавшимся на их пути! Разбитые и искореженные, они отлетали в сторону. Проходили и румынские танки, но их было мало. Стволы орудий были облеплены солдатами.
На шоссе творилось что-то невообразимое. Двигались танки, грузовики, артиллерийские орудия, повозки. Танки ревели, оглушали лязгом гусениц, водители грузовиков яростно сигналили, возницы повозок орали, каждый старался обогнать другого, колеса сцеплялись, и движение приостанавливалось. По обе стороны шоссе шла пехота, а далее, прямо по полям, подгоняя лошадей, гнали кавалеристы шли пулеметные роты на легких повозках. То и дело машины с офицерами штаба хриплыми сигналами требовали, чтобы им освободили путь. Но никто не обращал на них внимания. В конечном счете находившиеся в этих машинах вынуждены были смиряться и ждать, пока неразбериха на шоссе не сменится хоть каким-нибудь порядком. Неподвижные, словно статуи, с покрасневшими глазами, небритые, штабные офицеры отупело смотрели прямо вперед, будто не замечая, что творится вокруг них.
Нягу, я и остатки взвода поспешно шагали вдоль шоссе. Нас догоняли то кавалеристы, то артиллерийские или минометные упряжки, гнавшие прямо по полю. Мы оторвались от своей роты и от других рот нашего полка. Впрочем, царил такой хаос, что редко можно было увидеть маршировавшие в каком-то порядке группы численностью больше взвода.
Так мы шли до вечера. Солнце клонилось к закату, когда мы достигли развилки. Отсюда шоссе поворачивало влево, а вправо вела разбитая проселочная дорога.
Там, на этом перекрестке, двое штабных офицеров хмуро смотрели из машины на текущий по шоссе поток. Младший лейтенант и старшина охрипшими голосами кричали по очереди:
— Части четвертой армии — направо! Слышали? Части четвертой армии — направо!
Из-за этого приказа на шоссе опять образовался затор. Те, кто не расслышал команду и проехал дальше, возвращались теперь и поворачивали вправо, а другие, уже ушедшие вправо, пытались пробиться назад, на шоссе.
Дорога, по которой двинулся я со своим взводом и по которой должны были отступать части 6-й армии, поднималась к дальнему лесу.
Было сыро и грязно. По-видимому, несколько дней шел дождь, дорога становилась все грязнее. Она была разбита гусеницами прошедших ранее танков и колесами тяжелых артиллерийских орудий. Колонна ползла, как улитка. Если застревала какая-нибудь машина, все бросались вытаскивать ее, иначе нельзя было проехать. Возницы, шоферы, артиллеристы, покрытые грязью, вспотевшие, с искаженными лицами, кричали, ссорились, проклинали все на свете.