Авиамодельный кружок при школе № 6 — страница 29 из 45


Ко мне Полли пришла в утро, когда я как раз твердо и окончательно решила, что с меня хватит, я так больше не могу и надо убираться отсюда. Гори эта деревня синим пламенем и вся прикамская мистика вместе с ней. Не могу больше, не могу, не могу, не буду. Мне надо домой.

Это было действительно холодное утро, третье после моего дня рождения, первые октябрьские заморозки. Ночь мне не спалось, я выкурила столько сигарет, что у меня болели легкие, и чудовищно замерзла. Обмотавшись пледами и платками, я напоминала француза из детских исторических книжек. Горестного такого француза, которому наплевать на этих русских, эту Москву и хочется к маме.

На Полли же было летнее платье, в каких-то детских цветочках, они были ей к лицу, но совершенно не гармонировали с ее мистическим образом. Она села к столу, поджала босые ноги, и не было похоже, что это от того, что она замерзла. Ей явно не было холодно этим холодным утром, и мне стало неловко за свои платки и носки. В конце концов, не крещенские морозы стоят, всего-то около ноля; а в доме-то всяко теплее.


Полли сидела и молчала, а я стояла, переминаясь с ноги на ногу, и смотрела на нее. На ее волосы, на ее нос и уши, на пальцы с обгрызенными ногтями, на веснушки, на цветы на платье… В комнате остро пахло мятой, и это было приятно и мучительно одновременно. Насмотревшись, я сказала:

– Доброе утро. Один вопрос, да?

Полли кивнула. Я уже не ждала ее, я хотела уехать и все вопросы, которые я по-настоящему хотела ей задать, съела змейка по имени Тоска. Поэтому я помялась еще немного, набрала воздуха и спросила:

– Почему такое имя? Полли – это же не по-русски…

Правая бровь Полли взлетела под челку, рот приоткрылся. Мне показалось, что она удивилась или, что будет очень плохо, обиделась и самое время начинать оправдываться.

– Я в смысле… ну, это просто непривычно. Русские… ну, русскоязычные таких имен не дают же…

Я сбилась и заткнулась, будучи уверена, что испортила все и насовсем. Но, оказалось, нет. Полли вернула бровь на место и улыбнулась, и не было в этой улыбке ничего мистического, таинственного или зловещего. Обычная женщина, обычная улыбка. Может быть мы могли бы подружиться, или хотя бы просто ходить играть на бильярде и пить красное сухое, разбавляя его водой.

– А меня в честь бабки назвали, – и голос у нее тоже самый обыкновенный. Приятный, негромкий, плавный… – Ее Аполлинария звали. Но я сократила…

По-моему, я так в жизни не смеялась. От моего хриплого хохота взлетели птицы с деревьев, треснул ночной ледок на лужах, где-то над ГЭС жахнула молния и проснулась вся деревня – но тут же обратно сделала вид, что спит крепким сном. А под ложечкой, там, где происходит вся внутренняя жизнь, издав сиплый звук, сдохла змейка по имени Страх. Товарки тут же сожрали ее, не дав ни единого шанса разложиться и отравить меня в последний раз.


Я уехала сразу же. Не дожидаясь петухов, не подумав о том, что надо бы разбудить Марину или еще кого-нибудь и хотя бы попрощаться. Закинула все, что нашла, в чемодан, попрыгала на нем для верности и рванула. Мне повезло, на трассе до поселка меня подхватил ранний дальнобойщик, а там уже было просто: автобус до Ижевска, такси в аэропорт, самолет до Москвы, аэроэкспресс, метро, поезд, маршрутка. Уцелевшие змейки внутри шипели, извивались, задевая хвостами сердце и прокусывая кожу изнутри. Я шипела в ответ и неслась через билетные кассы, турникеты, эскалаторы, туннели и переходы. Быстрее, быстрее, впереди еще столько всего, а я уже почти опоздала.


– Где ты была, господи, где ты была столько времени? – орала на меня заплаканная систер Елизавета, а ее муж смотрел тяжелым взглядом, и я явно ощущала его желание стукнуть меня посильнее. – Господи, ну почему ты даже не позвонила?!

Возможно, я бы извинилась за эти слезы, если бы не была уверена, что они в курсе. Потому что только им-то я, кажется, и звонила несколько раз пока была в деревне. Не так часто как могла бы, но в конце концов это же систер, она всегда понимала меня. В конце концов, именно Володька прислал мне эти дурацкие ссылки, в конце концов, именно Люська рассказала нам всем сказку о Полли…

Я не стала ничего объяснять, что тут скажешь-то вообще? Прокричавшись и проплакавшись, систер велела мне оставаться у них и вообще не сметь выходить из дома минимум неделю, а Володька подкрепил гостеприимное предложение взмахом увесистого кулака из-за ее спины. Спорить я не стала бы даже в более мирных обстоятельствах.

Когда я уже лежала в постели, под одеяло ко мне забралась Люська. Весь предыдущий гранд-шкандаль она благоразумно отсиживалась у себя в комнате, но теперь, когда страсти поутихли, самое время было заглянуть к блудной тетке.

– Где ты была, Мара? – Люська засунула нос мне под мышку, и ее голос звучал глухо. – Ты ждала Полли, что приходит холодным утром?

Что ж, кому-то я должна ответить на этот вопрос честно. Пусть он и был риторическим: кто-кто, а Люська все знала наверняка и теперь всего лишь подтверждала свое знание сонным голосом, и в общем, даже не особенно ждала от меня дальнейших подробностей.

– Ждала, котенок.

– И дождалась?

– И дождалась.

Я обняла племяшку крепко-крепко, соскучилась. Змейка Нежность обвила нас колечком, и мы начали засыпать, убаюканные ее тихим шипением.

В комнате остро пахло мятой.

Марина ВоробьеваНа границе между бегом и сном


Ты так устал, что не можешь заснуть. Ты лежишь в постели, за окном светит фонарь так ярко, что ты не знаешь, ночь ли еще или утро, ты не будешь вставать, чтобы посмотреть в окно, ты не оставишь границу сна, ты не оставишь своего поста на подушке, ты обязан отдохнуть, завтра тебе рано вставать, завтра снова бежать и успевать и делать сразу сто пятнадцать дел, которые ты сам на себя взял.

Завтра или сегодня? Чтобы это узнать, надо пошевелиться, надо дотянуться до мобильника, посмотреть на часы, нет, лучше встать и посмотреть на фонарь. На тот самый фонарь, который в небе. Или на небо вокруг фонаря? Когда-то в прошлой жизни небо вокруг фонарей в парках было темно-бордовым, на фонарях сидели вороны и по фонарям стекало белое.

Если белое, то это свет, утро, а если бордовое – нет, стоп, ночь какого-то другого цвета. Очень ярко светит фонарь и, если долго на него смотреть через ресницы, упершись лбом в стену и не поворачиваясь к окну, можно увидеть, как кружится снег в свете фонаря. Да, ты знаешь, сейчас лето, это не снег, а мухи или птицы, те существа, которым нет названья, они живут там, где кончается фонарный свет и начинается тот цвет, название которого ты не можешь вспомнить, и они умеют превращаться в головастиков.

Нет, ты о чем, тут не день и не ночь, завтра у тебя нет никаких дел, какое такое «завтра». Ты не в своей постели, ты на больничной койке, ты не чувствуешь тела, боли нет, ты не знаешь, как сюда попал, но это точно больничная койка, вот кнопка вызова сестры. Надо поднять руку, дотянуться до мобильника.

Нет, стоп, никакого мобильника здесь нет, дотянись до этой проклятой кнопки. А у тебя вообще есть руки?

Ты уже когда-то был в больнице, тогда тебе было лет пять и ты был без сознания, а потом очнулся и увидел свою комнату и настенную лампу над спинкой кровати, и свой рисунок на стене, и ты закричал «ба-буш-ка!». Когда тебе было пять или четыре, ты каждое утро начинал с протяжного «ба-буш-ка» и она приходила и говорила: «Доброе утро, дорогой». Она пахла кухней и свежим снегом, она всегда пахла свежим снегом.

А в тот раз комната рассеялась, растаяла и вокруг оказалась чужая комната и спящие синие младенцы в люльках над тобой, и на твой крик пришла медсестра и сказала, чтобы ты сейчас же перестал орать, вот малыши же не орут, а они тоже в больнице.

Надо вспомнить, хотя бы вспомнить кто ты, как ты здесь оказался, открыть глаза до конца, до рези от белого света, до боли, чтобы знать, что живой.

Ты вспоминаешь вдруг, ты где-то читал, что если не можешь проснуться обратно, ты видишь свет и надо идти, идти к тому фонарю или к настенной лампе, к тем существам, холодным, как снег.

И ты понимаешь, что не хочешь возвращаться, не хочешь обнаружить, что тебе уже нечем тянуться к кнопке звонка или уже незачем, ты не хочешь никакого холода и никакой лампы, тебе нравится здесь, в полном неведении, в полной пустоте, ты не можешь видеть, что там, за ресницами.

Ты не станешь вспоминать, что все же случилось вчера или не вчера, как ты сюда попал и есть ли у тебя руки, ноги и все, что должно быть, всего не упомнишь. У тебя завтра сто пятнадцать дел, которые подождут, а пока под ресницами показывают цветное кино.

Цветные бесформенные кляксы вытекают одна из другой, становятся мультяшными человечками, у одного из них длинная борода до пола и он стоит на помосте, а все ему кричат:

– Горчица! Горчица!

Кого-то так звали по ту сторону ресниц, кажется, твоего пса.

Горчица действительно горчичного цвета, как твой пес, а синее пятно, кажется, маленький мальчик, спрашивает его – «Скажите, пожалуйста, Ребе, что будет, если громко закричать и нарушить тишину на границе между бегом и сном?» Все поднимают пальцы к губам, все говорят: «Шшшшш», а синий мальчик взлетает и кричит во все горло. Он кричит, и Горчица вслед за ним безудержно радостно лает, и все пятна перемешиваются и взрываются, мальчик из синего пятна кричит твоим голосом и ты просыпаешься в своей кровати. Сейчас ты откроешь глаза до рези, до боли, ты откроешь, а твоя комната и фонарь за окном и сто пятнадцать дел на завтра никуда не исчезнут. Ты помнишь, что еще вечером хотел выспаться получше, чтобы переделать каждое из них, одно интереснее другого, а в холодильнике у тебя твой любимый салат, оставшийся от ужина и его можно съесть на завтрак, и еще у тебя есть кенийский кофе, и что тебе стоит заснуть и проснуться утром.

Но ты не спешишь убедиться, что ты здесь, и не торопишься заснуть, ты смотришь сквозь ресницы на свет фонаря, уткнувшись в стену, тебе хочется е