Авиньонские барышни — страница 11 из 25

— Вы мастак городить пустые фразы, Валье.

— Они не пустые, в каждой доля правды.

— У вас несомненный талант. Жаль, вы не используете его на что-то более духовное.

— А ведь я, в отличие от вас, католик истинный.

— Вы католик эстетствующий.

— Как и вы, дон Мигель. Ведь только этим мы и занимаемся, когда пишем. Единственное средство от эстетизма — не говорить ничего.

— Нет, мой долг — донести до людей истину.

— Ну а я несу людям неправду, и тем развлекаюсь.

— Ваш непробиваемый цинизм, дорогой Валье, годится только на то, чтобы очаровать сидящих здесь дам.

— Этот цинизм вечен, ибо еще Древняя Греция практиковала собачий образ жизни[57], а я и есть бродячая собака с Пуэрта-дель-Соль.

— Ваши учителя — Барбе, Д’Аннунцио, Вилье[58] и вся эта братия — в Европе уже не котируются.

— Мои учителя? Скорее им нужно у меня поучиться. Кстати, вы не назвали Рубена.

— Рубену разве что индейских перьев не хватает.

— Это как-то не по-христиански, дон Мигель. К тому же, знаете, сними вы свою шляпу, и миру предстанет типичный мормон или квакер.

Все общество наслаждалось диалогом двух гениев. Дедушка Кайо и бабушка Элоиса были на стороне Унамуно-христианина. Три или четыре поколения женщин, которые собрал наш дом, были на стороне щеголя Валье. Потом, в fummi[59] за кофе, дон Рамон и дон Мигель сели отдельно, и галисиец изводил баска легендами о своих кельтских предках. Ослепительно белые парусиновые туфли дона Рамона очень нравились дамам, так же как и его египетские сигареты и трубочка с кифом[60], которую он предложил всем желающим. И все были окончательно покорены. Унамуно ходил вокруг него кругами, теребя в руках свой баскский берет, словно ему не терпелось уйти, и наконец ушел. Мария Эухения после смерти дона Жерома решила стать монахиней-бернардинкой, то есть затворницей, и в воскресенье все мы присутствовали на церемонии. Красавицу Марию Эухению остригли, отрезав ее грешные волосы, распростерли на полу, прозвучало много слов на латыни, и она удалилась, завесив черным свое прекрасное лицо. Монастырь стал для нее спасительным ковчегом, как и для многих других женщин. Я стоял между мамой и тетушкой Альгадефиной. Орган бурно вторгался в молитву, и музыка, как океан, мощными приливами и отливами колыхалась под сводами. Сверху, казалось прямо с неба, опускались тихие чистые голоса, и у всех у нас в глазах стояли слезы. Пламя свечей бросало отсвет на сведенные скукой лица святых, и, дрожа, осторожно лизало вечный сумрак в капеллах. Кузина Маэна и кузина Микаэла заявили, что это какое-то средневековье и готика — обречь себя на вечные молитвы из-за гибели жениха. А рыжеволосая Мария Луиса подошла к нам и взволнованно сказала:

— Я лучше стану проституткой в отеле «Палас», не слушай меня, мальчик, чем заложницей этих страшных монахинь.

У Марии Эухении было скромное приданое, и она пожертвовала его монастырю. Церемония была красивой и скучной. Церковь, этот черный огромный паук, уволок к себе одного из кумиров моего беззаботного детства.

Мы возвращались от бернардинок в тильбюри[61], фаэтонах и шарабанах, домашние и друзья, кроме кузины Маэны и герра Арманда, севших в немецкий автомобиль (что-то среднее между стрекозой и танком), один из тех, что так поражали тогда воображение мадридцев. Мы все заехали в «Форнос», решив отметить не по-церковному уход Марии Эухении в монастырь. Втайне мы надеялись встретить там Валье-Инклана, но его серебристая, почти ирреальная тень — седоватые волосы, пышная борода и белые туфли, словно два лебедя, скользящие в унисон с ним, — лишь мелькнула на мгновение в зеркалах «Форноса». Исчезая дон Рамон успел поприветствовать дам легким наклоном головы.

Кузина Маэна и герр Арманд были озабочены.

— Испания сильно меняется, — объяснил он. — Раньше вы были германофилами и работать здесь было легко. Мы, немцы, принесли в Испанию вовсе не войну, мы принесли технический прогресс. Но сейчас Германия проигрывает войну, и ваша страна стала преследовать немцев.

— В чем это выражается?

— В промышленном шпионаже. Мои испанские служащие работают на союзников, и я чувствую, что окружен врагами. Испания не держит нейтралитет — какой фарс! — она откровенно против нас, уж извините меня, испанцы хотят украсть наши разработки и продать их французам.

— Поменяйте персонал, работайте только с немцами.

— Невозможно. Нейтральная Испания навязывает испанцев.

Сухая ирония звучала в словах герра Арманда. Посетители, составившие со временем знаменитое поколение 98-го года, отражались и множились в зеркалах «Форноса».

— Я боюсь за свою жизнь, — сказал немец.

— Боитесь за свою жизнь?

— Испания стала враждебной.

Кузина Маэна любила его в беде еще сильнее, как это часто случается с женщинами. Кузина Маэна была настоящей женщиной в высоком смысле этого слова, у нее было все: хорошие манеры, превосходные внешние данные, чувство стиля — словом, она была из рода Мартинесов, и этим все сказано. Однажды ночью шпионы проникли в кабинет герра Арманда, чтобы выкрасть бумаги и чертежи, полученные из Германии. Это были работающие у него испанцы. Герр Арманд той ночью остался в своем кабинете, опасаясь именно того, что и случилось. Включив свет и увидев его, они выпустили в него всю обойму. Он не успел даже поднять свой хваленый немецкий пистолет.

Один из них, самый осведомленный, направился прямиком к письменному столу и достал бумаги, ради которых они пришли. После этого убийцы скрылись. Смерть немца ничего не значила для Испании, сочувствующей антигерманскому союзу, как ранее ничего не значила смерть француза, дона Жерома, для Испании германофильской. В католическом Мадриде трудно было похоронить герра Арманда — немца, эразмиста, лютеранина, кальвиниста, реформиста, и в конце концов договорились о погребении на городском кладбище. Кузина Маэна заливалась слезами на плече доброй тетушки Альгадефины. Городское кладбище мне очень понравилось, под милосердным мадридским дождем участники похоронной процессии — испанцы, немцы и французы — казались мне участниками какого-то тайного масонского собрания. Мертвые, затаившись, внимали речам живых.


Франко женится на Кармен Поло. Король выступает в роли посаженного отца. О свадьбе пишут все журналы. Унамуно, разделяющий наши трапезы по четвергам, становится для диктатуры публичным врагом номер один. Но ему все равно. Умирает Ленин, его заменяет Сталин. Гитлер пишет в Ландсбергской тюрьме Мою борьбу, которая очень скоро станет борьбой всемирной и беспощадной. Социалисты приветствуют поссибилизм[62] внутри закрытой диктатуры. Они романтики, и вообще наверно весь социализм вырос из романтизма XIX века. Век XX требует революций, и социализм потихоньку растворяется в поссибилизмах. Конечно, ничего этого я тогда не знал и не понимал, это сейчас я вижу те события предельно четко — преклонный возраст все проясняет.

Дон Мартин Мартинес продолжал объезжать на лошади свои (а по существу семейные) владения. Дедушка Кайо и бабушка Элоиса, одетые в черное, присутствовали на всех погребениях, потому что им нравились кладбища, и за погибшего протестанта они молились по-католически. Мама невпопад улыбалась. Тетушка Альгадефина играла на фортепьяно что-то из последних сочинений Фальи и доигралась до того, что стала кашлять. Дельмирина и ее жених, мелкий чиновник Пелайо, обнимались в саду. Сестры Каравагио были в восторге — вокруг происходило столько всего, и еще Сасэ Каравагио стала невестой Паулино де Нолы, философа-горбуна, который изрекал истины в мадридских кафе и лишь изредка писал что-то в газеты, пытаясь навести в Испании порядок, но поскольку его никто не читал, то в Испании продолжал царить беспорядок.

— И каково это — гулять с горбатеньким, Сасэ?

— Он меня сильно образовывает.

— А любовь здесь причем?

— Через любовь приходишь к знанию.

— Понятно, а через знание приходишь к любви, но ведь все равно — Паулино де Нола горбун!

Одна из лестниц в мадридском Казино

Жизнь продолжалась, Мария Эухения ушла с головой в религию, Мария Луиса ходила словно потерянная, а кузина Маэна после убийства герра Арманда пристрастилась к азартным играм, что однажды и меня привело в мадридское Казино на улице Алькала, и меня околдовали колоннады, узорчатые стены, лестницы, словно висящие в воздухе, и зеленый зал, где в приглушенном зеленом свете шла игра в кости, в бильярд, в рулетку и в очко. Дряхлые миллионеры, дышащие на ладан, спорили в Казино о Кастеляре[63], читали старые газеты и пили кофе. Летом в хорошую погоду им вытаскивали громоздкие кресла на улицу Алькала, и они, грея на солнце свои старые кости, отпускали комплименты вслед хорошеньким женщинам, проходившим мимо по тротуару. На этом кладбище было повеселее, чем на всех остальных кладбищах Мадрида, здесь мертвецы, купаясь в собственном богатстве, играли в рулетку на миллионы, и им было не важно, выиграют они или проиграют, ведь они, по существу, уже умерли. Только вращение рулетки, выигрыш или проигрыш, давало им некоторое ощущение жизни. И хотя бедные вряд ли согласятся с этим, но за деньги можно, да, можно купить себе даже бессмертие.

— У тебя еще будут женихи, Маэна, — говорила ей тетушка Альгадефина. — Ты красива и молода.

— Я никогда не забуду герра Арманда. Теперь у меня одна страсть — игра.

— Тебе нужны деньги?

— Не нужны. Я играю ради самой игры. Выиграть или проиграть — мне все равно, я хочу умереть за ломберным столом.

Страсть к игре соединилась в кузине Маэне со страстью к выпивке, и она приобщила меня, нет, не к игре — к играм я навсег