[22], разогнала всех по домам; народ в ужасе покидал площадь, зато теперь разговоров было на целый год, ведь испанцам очень нравится иметь непосредственное отношение к Истории страны, пусть даже это сопряжено со смертельной опасностью. Потом они расскажут своим внукам, что Испания на их глазах перелистнула эту страницу Истории. Страницу, правда, немного подпортили, но тут уж ничего не поделаешь.
Дон Мартин Мартинес объезжал верхом свои поместья. Дедушка Кайо и бабушка Элоиса, каждый по отдельности, молились, чтобы новоиспеченная королевская чета преисполнилась христианскими и патриотическими чувствами. Тетушка Альгадефина не захотела смотреть на свадебную процессию. Она лежала в своем шезлонге под магнолией, раскрасневшись от легкой лихорадки, и читала французскую книгу в желтом переплете. Я остался с ней. Я тоже читал. Я читал книгу итальянского писателя Эдмондо Де Амичиса[23]Сердце — очень хорошую книгу, она нравится мне до сих пор.
Возможны были два варианта, первый: Альфонс XIII, тайный жених тетушки Альгадефины, с которым она ездила в Гиндалеру, был королем; второй: он не был королем. Если был, значит он ее бросил, чтобы жениться на другой. Причина более чем достаточная для того, чтобы лежать в лихорадке в шезлонге и читать по-французски.
Не каждый день вас бросает король.
Если же ее гиндалерский любовник только выдавал себя за дона Альфонса XIII, то, выходит, тетушка Альгадефина жила иллюзией, мечтой, обманом, как было и с молодым Пикассо, который предпочел ей кубистическую задницу, и с индейским поэтом Рубеном, который уехал от нее в Париж и не прислал ни единого стихотворения.
Я не знал, что именно думает обо всем этом тетушка Альгадефина и что она чувствует, но решил остаться с ней в патио под магнолией, остаться с ней наедине, потому что я не мог обходиться без ее тела, души, сердца, ее жизни. Эта женщина могла бы быть моей матерью, но, к счастью, не была ею и, значит, могла любить меня по-другому. Только как — по-другому?
— Этот король, который вот сейчас женится, это он приходил к нам обедать по четвергам? — неожиданно спросил я.
— Не знаю, милый.
— Но он тебя любил.
— А я его — нет.
— Как ты думаешь, тетушка, он еще придет в какой-нибудь четверг поесть косидо[24]?
— Боюсь, что нет. Надеюсь, что нет. Хотелось бы, чтоб не пришел.
(И он действительно больше не пришел. Я так никогда и не узнал, кто это был — король или не король.)
Тетушка Альгадефина захотела немного прогуляться, она взяла меня под руку, и мы вышли из патио в сад. По-утреннему свежая, слегка осунувшаяся, с жаркими ладонями, вновь темноволосая, она выглядела трагически.
В саду цвела черешня, огромные сосны тянули в стороны свои лапы, силясь обнять целое небо, высоченная слива, словно потемневшее от времени бронзовое изваяние, воздевала к свету засохшие ветки, розы сходили с ума от своего густого аромата, нежно шептались серебристые тополя и осины (вообще-то серебристый тополь — это просто тополь, надевший форменный китель, ну как Рубен Дарио), распускались магнолии, источая острое благоухание, и грелись на солнце коты и ящерки. В саду тоже стоял шезлонг, где и расположилась тетушка Альгадефина, а я сел подле нее на траву. Орел, усердно обмахивавший крыльями небо, вдруг словно застыл.
— По-моему, твой жених не был королем, тетушка.
— Мне все равно, Франсесильо.
— Ино и Убальда говорят, что в него бросили бомбу, ну и пускай себе умрет.
(Скорость доставки новостей домашней прислугой изумляла меня еще в детстве.)
— Не мешай мне читать, Франсесильо.
— Извини, тетушка.
Магдалена, наша служанка, протирала стекла на веранде, напевая фламенко. Она была очень проворной и близорукой.
— Тетушка.
— Что.
Сороки клевали сливы, а между делом препирались друг с другом и с котами, мерзкое карканье стояло в воздухе, пока они не сорвались с места и не улетели плавной черно-белой волной.
— Тетушка.
— Что.
— Художник, ну тот, что рисует толстуху, не умеет рисовать.
— Не выдумывай. Уж что-что, а это он умеет.
— Ну ладно, мне нравится только твой портрет.
— То есть тот, где я обнаженная.
— Ну да, именно.
— Ты не должен смотреть на него.
— Почему?
— Потому что я там раздетая.
Меня бросило в жар, и щеки мои раскраснелись еще сильнее, чем у тетушки Альгадефины. Воздух был наполнен звуками, которые издавали сороки, коты, цикады, козы, лошади и собаки — модернистское утро оборачивалось классической сельской идиллией.
— Тетушка.
— Что.
— Тот сеньор точно был не король, а если он был король, то даже лучше, что сейчас в него кинули бомбу, я рад.
— Не отвлекайся, Франсесильо, читай.
Герой-школьник в итальянской книге писал жалостливое письмо своей далекой маме.
— Тетушка.
— Что.
— Рубен Дарио был индейским пьяницей. Дон Марселино Менендес-и-Пелайо[25] сказал, что у него нудные одиннадцатисложные стихи.
— Рубен — великий поэт, дорогой племянник. Он уже завоевал Париж. Ты современный молодой человек и должен больше читать Рубена.
Молодые кипарисы, совсем не траурные, всасывали голубизну из неба, и оно на глазах темнело. Волшебный фазан мне поверил секрет: есть белых чудес потайной кабинет и хор там, которому равного нет; там брезжит красотами ткань золотая, там влага кипит, в хрустали разлитая, там розы Прованса в сосудах Китая.
— Тетушка.
— Что.
Еще не вернулась наша женская стайка — все в глубокой скорби, все преданные монархистки, — когда Ино, Убальда, Магдалена и садовник принесли новость:
— Сеньорита, сеньорита, король не пострадал!
Они радовались так, словно монархия сулила им что-то хорошее. Дедушка Кайо, с его Фомой Кемпийским, и бабушка Элоиса, с ее четками, пришли навестить больную.
— Это покушение — десница Божья. Король у нас слишком либеральный, да еще и за масонов.
— Ну, десница Божья промахнулась, — сказала тетушка Альгадефина, — король и королева целы и невредимы.
— Но небо всегда предостерегает.
— Тогда выходит, это предостережение и лошадям, ведь одна лошадь, кажется, погибла.
К обеду прибыл дон Мартин Мартинес, пропахший полем и лошадьми.
— Мы, республиканцы, в хорошем расположении духа, внучка, ведь королю уже подложили первую бомбу.
И он обнял свою любимую внучку. Он показался мне вдруг очень большим и очень молодым, и глаза у него были такие, словно перед ними все еще расстилались просторы, которые он только что объезжал. Наши сумасбродки в соломенных шляпках должны были вот-вот вернуться. Волшебный фазан мне поверил секрет: есть белых чудес потайной кабинет и хор там, которому равного нет; там брезжит красотами ткань золотая, там влага кипит, в хрустали разлитая, там розы Прованса в сосудах Китая.
Комету Галлея воспринимали как фейерверк, организованный самим небом. Полет кометы можно было увидеть во время затмения, и все придавали этому большое значение, потому что мы жили в эпоху позитивизма и прогресса, как считал прадед дон Мартин Мартинес, или потому что народ всегда хочет забавы и зрелищ, и лучше, если бесплатных, как считал молодой Пикассо.
Молодой Пикассо, судя по всему, уже закончил возиться с кубистской задницей Сасэ Каравагио (большая картина стояла в студии лицом к стене) и хотел поскорее уехать в Барселону, а оттуда — в Париж. Предполагали, что он увезет кубистскую задницу Сасэ Каравагио с собой, поэтому Мадрид в те дни горел желанием увидеть две вещи: нарисованные ягодицы толстухи и комету Галлея, которая не появится потом целый век или даже больше.
Дон Мартин Мартинес снабдил всех нас дымчатыми стеклами, чтобы смотреть на затмение солнца, не обжигая глаз. Дедушка Кайо и бабушка Элоиса сказали, что появление кометы — это Апокалипсис, это от дьявола и вообще конец света, и лучше уединиться и молиться, так что они остались у себя и ждали, чтобы ангел или дьявол (чей хвост был кометой) прилетел за ними, они молились и не увидели ничего. Мама и тетушка Альгадефина взяли меня на крышу дома, чтобы смотреть затмение без помех. На крыше стояли сестры Каравагио, Мария Луиса и Мария Эухения, доктор дон Фернандо (немного влюбленный в свою больную), Дельмирина (самая некрасивая из всей стайки) со своим женихом, налоговым чиновником (когда-то служившим у дедушки Кайо), пришел и молодой Пикассо, вооруженный мольбертом, с намерением нарисовать полет кометы Галлея.
— Это затмение и эта комета есть кубизм неба, — сказал он. — Универсум становится кубистским, а может, он всегда был таким.
Сасэ Каравагио вилась вокруг своего художника и, казалось, ревновала его к комете, отодвинувшей ее задницу на второй план. Ино, Убальда и Магдалена, хорошо знавшие свои обязанности, обносили всех прохладительными напитками и росоли[26], пока не наступило затмение и не появилась комета. Вдруг у Пикассо возникла гениальная идея:
— А давайте смотреть через цветную решетку, — сказал он тетушке Альгадефине, которая вне кубизма нравилась ему больше, чем толстуха.
Тетушка Альгадефина взяла меня за руку, и мы втроем спустились по большой лестнице, изогнутой и широкой, к воротам, сияющим разноцветными стеклышками: зелеными, красными, синими, желтыми, фиолетовыми и лиловыми. Молодой Пикассо, цыган Пикассо, обнял нас за плечи, тетушку и меня, и мы втроем переходили от одного стеклышка к другому, от одного цвета к другому, и перед нами открывалась нереальная картина скрещения разных лучей, солнц и небес. Где-то кудахтали куры, они собирались спать, как и всегда в это время, и были совершенно равнодушны к наукам и Универсуму.
— Я нарисую все потом — по памяти, — сказал Пикассо.
— Это потрясающе, — сказала тетушка Альгадефина.