Авиценна — страница 4 из 5

Глава 1


Все хамаданские ученые с утра собрались в садовом павильоне дворца, напуганные известием об ухудшении здоровья повелителя. Они толпились в тесном маленьком помещении и жадно ловили каждый слух, каждую новость, доносившуюся до них из дворца Шамс-уд-Давла.

— Неужели нет никаких средств? — раздраженно и желчно обратился старый законовед к математику, словно тот должен был знать это. — Неужели нельзя спасти его?

— Спасти можно, — ответил за математика придворный философ, — но пойдут ли на это врачи?

— О каком средстве говоришь ты, почтенный?

К философу повернулись все головы.

— Я-то средства не знаю, но мне сказали, что к нам в Хамадан прибыл Абу-Али ибн Сина. Он, наверное, знает…

— Абу-Али ибн Сина?! — чуть ли не хором закричали ученые. — Как, неужели Абу-Али здесь? И за ним еще не посылали?..

— Так вам Убейдаллах и пошлет! — засмеялся поэт. — Он его пригласит в последнюю минуту, а потом заявит, что Абу-Али уморил повелителя.

— Но как же быть? Как дать знать эмиру, что Абу-Али здесь? Ведь только он может помочь ему? — волновался законовед.

А математик уже бежал ко дворцу, к покоям эмира.

Окольными путями добился он того, что ему вызвали любимого слугу повелителя. Сообщив о прибытии Ибн Сины, он настоятельно повторил несколько раз:

— Так не забудь, что я первый узнал о приезде Абу-Али и, трепеща о здоровье повелителя, да будет благословенно его имя, побежал сообщить об этом. Ты не забудешь?..

Спохватившись, побежали ко дворцу и остальные ученые, пытаясь через знакомых слуг передать весть о приезде Абу-Али эмиру или его родным, лишь бы миновать придворных медиков, стеной стоявших около постели повелителя Хамадана.

К вечеру сообщение дошло по назначению, и начались розыски ученого по всему городу.

Наконец его нашли в скромном домике местного купца.

— Достойного и мудрого врача Абу-Али ибн Сину требуют во дворец к пресветлым очам повелителя, да будет прославлено его имя вовеки! — выкрикнул посланный.

— Эти дураки, — задыхаясь, раздраженно обратился Шамс-уд-Давла к введенному к нему Абу-Али, — хотят меня уморить! — Он указал на стоящих в ногах кровати врачей. — Редко я встречал таких ослов! Пятые сутки у меня колики, а они все совещаются, и все их средства только усиливают боли. Ой, больно мне! Уберите сейчас же припарки и убирайтесь вон! — неожиданно закричал он и в изнеможении откинулся на подушки.

Эта сцена живо напомнила Абу-Али болезнь эмира Бухары Нуха ибн Мансура. Видно, все повелители были на один манер.

Врачи засуетились. Абу-Али подошел к главному медику Убейдаллаху ат-Тейми и почтительно приветствовал его. Тот церемонно поклонился и на все вопросы Абу-Али со скрытой издевкой отвечал:

— Ты мудрее и ученее нас, почтенный Абу-Али, ты сам увидишь все. Зачем тебе слушать мои глупые объяснения? — Снова поклонившись, он на мгновение припал к постели повелителя и важно удалился.

«Берегись, Абу-Али, — насмешливо подумал ученый, провожая глазами его грузную фигуру. — Не бери чаши из рук Убейдаллаха!»

За главным медиком удалились и остальные. Абу-Али остался один около стонущего к кряхтящего эмира. Он знал, что десятки глаз прильнули к замочным скважинам, десятки ушей слушают за стеной.

Не торопясь, Ибн Сина достал из принесенного с собой ящичка порошок, дал принять его правителю Хамадана. Когда тому стало несколько легче, приступил к обследованию.

Сорок дней и ночей провел Абу-Али около постели Шамс-уд-Давла. От любого другого больного можно было бы отлучиться, но не от Шамса. Как только Ибн Сина уходил хотя бы ненадолго, эмир тут же устраивал какую-нибудь пирушку и растравлял язву в кишечнике, которая только-только начала рубцеваться под влиянием режима, диеты и лекарств Ибн Сины. За пирушку эмир расплачивался новыми болями, корчами и коликами

Находясь при эмире, Абу-Али невольно присутствовал при докладах его приближенных, при решении государственных дел. Так он познакомился с положением страны и убедился, что оно совсем не блестяще, так же как и состояние эмирской казны.

В покоях Шамса Абу-Али постоянно сталкивался с государственным казначеем Тадж-ул-Мулком. Это был хитрец с ласковым лицом и нежным голосом. Делая вид, что он больше всего беспокоится и печется о делах Хамадана, Тадж не забывал себя. Хаджибы хамаданского войска ненавидели его лютой ненавистью, ходили жаловаться к Шамсу, но все равно казначей считал нужным снабжать войска деньгами только перед походами. Добрые отношения были у него с одним лишь хаджибом личной охраны эмира.

После одной из постоянно повторяющихся ссор из-за денег, недополученных войском, проходившей на глазах у повелителя, Шаме, резко отвернувшись от казначея и хаджиба, подошел к Абу-Али.

— Я плохо чувствую себя, друг мой, — сказал он, искоса поглядывая, как почтительно кланяются, уходя, его приближенные. — Эти солдаты и казначеи совсем закрутили мне голову! — воскликнул он, бросаясь на тахту. — Напои меня чем-нибудь, чтобы прошла боль. Мне надо поговорить с тобой.

— Чем же мне поить тебя, повелитель, если ты, как мне передавали, вчера ел не то, что тебе полагалось?..

Эмир поглядел на него гневными глазами.

— Мне надоели твои приказания. Я эмир и не позволю, чтобы со мной так обращались. Ты можешь командовать больными из простолюдинов, а не государями!.

— Когда меня зовут к больному, я не спрашиваю, родился ли он во дворце, или в последней лачуге. Я помогаю ему так, как велит мне моя совесть и моя наука. Только им я повинуюсь во всех случаях, — с достоинством ответил Абу-Али.

Эта благородная независимость подействовала даже на Шамса. Он задержал врача и покорно выслушал его советы.

— Придется мне тебя слушаться, — посмеиваясь, заговорил эмир — Через месяц я должен быть здоров, как самый крепкий и сильный солдат моего войска.

— Через месяц ты не будешь еще так здоров, но будешь чувствовать себя лучше и то, если будешь меня слушаться.

— А я говорю, что должен быть таким, каким был в молодости! Что ты за доктор, если не можешь вылечить своего повелителя!. Ты смотри, мои придворные, которые гораздо старше меня, куда здоровее… — Лицо Шамса стало капризным и злым.

— Я не аллах, а только врач, — сухо заметил

Абу-Али, — и я не могу в такой короткий срок восстановить то, что ты разрушал годами.

— Что за придворные у меня, — вздохнув, сказал Шаме. — Один говорит, что не может ковать деньги, другой уверяет, что не может усмирить своих воинов, третий не может вылечить меня! Зачем вы все мне тогда нужны? Видно, мне самому надо быть и казначеем, и хаджибом, и врачом!

Шаме злился

Абу-Али спокойно, размеренными движениями собирал свои инструменты и лекарства. Он знал, что у эмира за последнее время создалась привычка все рассказывать ему, и сейчас ждал, когда же он объяснит причину своего дурного настроения.

— Мне надо идти в поход! — выпалил, наконец, Шаме, глядя в упор на Абу-Али. — Ты это понимаешь?

Ученый молчал.

— Ты слыхал сегодня, как пуста моя казна? Ты слыхал, как ссорятся казначей и хаджибы? Только в походе можно добыть золото. Так вот, через месяц, не позже, я должен выехать из Хамадана. Понятно? Что же ты об этом думаешь?

— Что касается твоего здоровья, то думаю, что, соблюдая все предписания, ты сможешь руководить войском. Но мне не понятно, государь, почему ты видишь в войне единственную возможность пополнить казну?

— А откуда же иначе можно достать золото, хлеб, скот, товары и рабов? Ты же сам слышал доклад везира? Население обеднело, лето было неурожайным, сборщики податей не в силах взыскать недоимки. Да и налоги уже собраны за два года вперед.

— Вот это-то и плохо. Если хозяин, желая снять плоды, срубит яблоню, то на следующий год не будет ни яблони, ни яблок. Подати надо не увеличивать, а уменьшать, тогда в казну потечет больше дохода. Когда налег высок, его в силах уплатить только десять человек, а девяносто других разорятся и уже ничего не будут вносить. А когда он не обременителен — заплатят все сто. И с них ты возьмешь в общем гораздо больше, чем с десяти. А будут налоги легче — купцы ввезут больше товаров, ремесленники изготовят больше изделий. Тогда и война тебе не понадобится. Кроме того, надо позаботиться и об орошении земли — у вас в Хамадане на это мало обращают внимания, а от этого зависят урожаи. Да что мне-то говорить тебе, ты сам все это должен знать лучше других…

— Я боюсь, что ты-то говоришь о том, в чем мало смыслишь, — грубо прервал его Шаме. — Пока я буду вводить орошение, поощрять развитие торговли и ремесел, мои войска взбунтуются от голода, а соседи, воспользовавшись этим, захватят Хамадагг. Когда я получил в наследство свою страну, она была вся в долгах, так же как и сейчас, я никогда не мог подумать об изменении существующего положения, все доходы государства были или от войн, или от налогов. Не мне это менять… Вот и сейчас мои солдаты требуют денег и обязательно поднимут мятеж, если им не заплатить. Лучше скажи мне, удачен ли будет мой поход? Ты ведь знаешь небесную науку? Благоприятствуют ли светила моему выступлению?

— Я действительно немного разбираюсь в движениях планет, могу высчитать, когда каждая из них завершит свой круг и окажется в том или ином созвездии. Но я не верю, чтобы они были способны управлять событиями и судьбами людей на земле.

— Ну, это мне сделает мой астролог. В этом деле он, как видно, понимает больше тебя…

Шаме серьезно готовился к походу, действительно не хотел болеть, и Абу-Али мог теперь доверить его своим помощникам.

Глава 2


По распоряжению эмира Абу-Али предоставили небольшой хороший и удобный дом, недалеко от дворца. Едва переехав туда, ученый засел за рукопись.

Наблюдение за болезнью Шамс-уд-Давла пополнило его знания о желудочных заболеваниях. Он напряженно следил за действием различных лекарств на организм повелителя и записывал все признаки болезни, состояние сердца и пульса, характер сна, настроение больного, периодичность припадков и многое другое. Сопоставив все эти наблюдения с тем, что замечал ранее у других больных, Абу-Али решил собрать их в одно целое. Так зародилась его «Книга о коликах» — «Китаб-ул-куландж», предназначенная для врачей.

Отдыхая от работы, Абу-Али охотно бродил вечерами по Хамадану. Городок беспорядочно раскинулся у подножья гор, поэтому узкие улицы его то стремительно лезут вверх, то скатываются вниз. Редкая из них проходит прямо короткий путь от городских ворот к площади. А площадей в городе множество, на них вырыты общественные колодцы, около которых кипит жизнь. По вечерам здесь собираются окрестные жители поговорить о событиях дня, посудачить о соседях и пожаловаться на тяготы жизни. Абу-Али любил пройти по площадям медленным шагом, прислушиваясь к разговорам. Часто заходил он в старенькие мечети, где царил покой гробниц, с любопытством осматривал толстые высокие стены города, история постройки которых терялась в глубине веков. Среди камней он находил обломки еще более древних зданий или с удивлением останавливался перед мощными каменными глыбами, сохранившими барельефы с изображениями крылатых быков, луристанских колесниц, сказочных чудовищ с телами животных и лицом человека.

Привлекали ученого и работы ремесленников. В последние недели чувствовалось особое оживление в рядах кузнецов и оружейников. Всем было уже известно о предстоящем походе. Начальники отрядов и дихканы, собирающиеся принять участие в войне, покупали и заказывали оружие. До позднего вечера горели горны, слышались частые удары молотов. Мастера спешили заготовить щиты и шлемы, выковать побольше мечей и копий. Не всегда можно было так заработать! Лихорадочно работали и седельщики, вырезывая из дерева ленчики, набивая волосом кожаные подушки седел, сшивая сбрую и переметные сумы.

Эти приготовления к войне вызывали грусть и возмущение в душе Абу-Али. Гораздо радостнее было смотреть на мастерство переписчиков-каллиграфов или художников, украшавших затейливыми узорами страницы книг, на искусных ковровщиц, под быстрыми руками которых распускались яркие цветы, обрамленные причудливым орнаментом.

Правду сказать, не всегда Абу-Али после этих прогулок возвращался домой. Хамаданские знакомые наперебой зазывали к себе прославленного ученого.»

Мужественная красота Ибн Сины, которому было уже за сорок, его величественное спокойствие мудреца, вдохновенное лицо и одиночество привлекали местных красавиц. Не от одной получал он записочки и знаки внимания, которые заставляли покачивать головой скромного Абдул-Вахида.

Как-то ему попалось небрежно брошенное учителем четверостишье:

Душа, ты связана с желанием и страстью.

Спеши: мгновению обязана ты властью.

Любви не покупай, богатств, чинов не требуй.

Кто счастья не ценил, тот близится к несчастью.[46]

Абдул-Вахид, тщательно собиравший и сохранявший каждую бумажку, исписанную рукой учителя, прочел это стихотворение и почему-то покраснел.

…Приготовления эмира к походу заканчивались. Каждый день в город прибывали закупленные у кочевников верблюды, стягивались отряды гулямов из дальних гарнизонов и крепостей. Это были буйные, недисциплинированные воины. Они обирали местных жителей и торговали на городских базарах награбленным. Все ждали с нетерпением дня, когда эта свора покинет Хамадан. В свою очередь, эмир поджидал дихкан с ратниками, которых им полагалось выставлять от каждого поместья. Большинство из них сообщило, что не явятся, так как опасаются нападения соседей. Эмир слал гонцов за гонцами, но скоро убедился, что все способные носить оружие уже собраны и ждать больше некого.

Абу-Али с отвращением посматривал на разноплеменных воинов, собравшихся под знаменами хамаданского эмира. Он, так же как и все население города, ждал того дня, когда армия, наконец-то, тронется в поход. Но накануне отъезда Шамс-уд-Давла вызвал его к себе и приказал быть с ним в пути.

Ученому вовсе не хотелось отрываться от своих работ — «Книги о коликах» и одновременно начатой «Книги о сердечных лекарствах».

— Зачем я тебе? — спросил он эмира. — В военных делах я ничего не смыслю и не могу быть тебе полезным.

— Я хочу иметь с собой своего врача. Аллах знает, не станет ли мне в походе хуже. К тому же меня могут ранить.

— Но у тебя есть постоянный походный врач Убейдаллах ат-Тейми.

— Я перестал ему верить. Ты поедешь со мной.

Делать было нечего. Абу-Али собрался быстро.

Путь на Керманшах лежал через горную, труднопроходимую страну. Он то поднимался на покрытые снегами перевалы, то вился по узким ущельям, где всегда можно было ждать неприятельской засады. Люди и животные быстро теряли силы. Кони разбивали ноги об острые обломки скал. Воины большую часть пути шли пешком. Шаме, рассчитывая застать противника врасплох, вел войско кружными путями — едва проторенными горными тропами. Но его гулямы начали грабить и убивать, ка к только вышли за пределы Хамадана Тогда недовольные и обиженные жители селений бросились в Керманшах к Аназу и сообщили ему о передвижении воинов Шамса.

Правитель Керманшаха давно относился к соседу настороженно и подготовился к обороне лучше, чем Шамс-уд-Давла к наступлению.

Хитро задуманный, но Плохо организованный поход был заранее обречен на провал. Этого не видел только Шамс-уд-Давла.

После первых же дней пути и первых же стычек войска хамаданского правителя оказались без провианта и боевых припасов. Приходилось идти по голодной и пустынной области. Плодородные земли были отгорожены умело построенной полосой укрепленных селений Аназа. Это предрешило исход событий. Неудачи тяжело подействовали на правителя Хама-дана. У него снова начались боли, он свалился в маленькой грязной горной деревушке, служившей последние два дня местом расположения его ставки.

Но самая неприятная неожиданность была впереди. Не прошло и суток после первого поражения, как выяснилось, что гулямы Шамса-уд-Давла охотно сдаются в плен солдатам Аназа.

— Здесь мы хоть голодать не будем! — заявляли они, разузнав у местного населения, что последние годы в Керманшахе были очень урожайными.

Разъяренный Шамс-уд-Давла призвал к ответу своих военачальников. Старший хаджиб, человек несдержанный и грубый, в ответ на упреки Шамса заявил прямо:

— Солдат босой и с голодным брюхом не солдат. Мы предупреждали тебя, но ты больше слушал своего казначея, который считает, что чем воин голоднее, тем он злее…

Колики довели Шамса до исступления, но он не желал оставаться один — все время призывал подчиненных, требовал отчетов, объяснений, описания битв и стычек.

Абу-Али грустно глядел на эту бесполезную суету и, должно быть, яснее всех видел причины, породившие такие печальные последствия. Лишь поздно ночью, совсем изнемогши от боли и волнения, правитель Хамадана допустил к своей особе врача.

— Ты, наверное, радуешься? — скрипнув от боли зубами, спросил он у Абу-Али, принявшегося за его лечение.

Тот усмехнулся.

— У меня нет причин радоваться.

— Ну как же! Ты же убеждал меня не предпринимать похода! Грозил поражением, грозил болезнью… Твои предсказания сбылись.

— Я никогда не радуюсь чужому несчастью, повелитель. То, что я говорил, подсказывал мне мой здравый смысл. Ты же поступал по своим соображениям. Если я оказался прав, то нисколько не злорадствую по этому поводу, наоборот, готов приложить все силы к тому, чтобы помочь тебе делом и советом.

— Так что же, по-твоему, надо сейчас предпринять?

— По-моему, надо положить тебя на носилки и, пока темно, унести отсюда. Я боюсь, что ты останешься совсем без войска. Посмотри, сколько твоих гулямов, забыв свой долг, перешло к противнику. Если Аназ не сумасшедший и не трус, он на рассвете начнет наступление. Надо его опередить. Пошли также немедля небольшой отряд, чтобы проверить дорогу на Хамадан.

— Аназ не будет наступать завтра, он не успеет еще подготовиться. Кроме того, завтра мы сами должны продолжать наступление, — возразил Шаме.

— Ты спрашивал мое мнение, повелитель, я сказал его тебе. Ты ведь все равно будешь поступать так, как находишь нужным…

Эмир довольно долго лежал неподвижно, закрыв рукой впалые, окруженные синевой глаза.

Не будь он болен, Шаме и не подумал бы спрашивать совета у такого далекого от военных дел человека, как Абу-Али. Он искренне считал себя великим стратегом и воином по той простой причине, что до сих пор его походы кончались успешно.

В этот раз противник оказался гораздо более сильным и подготовленным, но Шаме не хотел считать причиной поражения недостаточную продуманность своего похода. Для него причиной неудачи была только болезнь. Будь он здоров, поход наверняка окончился бы победой. Не замечал он и того, что жители Керманшаха, сплотившиеся вокруг Аназа, отстаивали свою родную землю, свои родные дома, — это придавало им ту силу, которой не было у наемных воинов Шамса.

Никакие увещевания Абу-Али не доходили до эмира. То, что ясно было ученому, оставалось совершенно неубедительным для правителя. Для него гораздо важнее оказалось сообщение о том, что еще один его отряд переметнулся к противнику, — это решило дело. Шаме сделал вид, что болезнь его еще ухудшилась, отдал приказание военачальникам слушаться распоряжений доктора, как его собственных, и спокойно принял известие о том, что носилки приготовлены и ждут повелителя.

Покидая непокорную землю Керманшаха, Шаме не знал, как примут его, побежденного, в Хамадане. Не плохо было бы иметь человека, на которого можно свалить всю вину за неудачный поход. Среди хаджибов такого виновника найти было трудно, за ними стояла армия, которая не дала бы в обиду своего. Только не искушенный в придворных интригах ученый, не имевший еще влиятельных друзей в Хамадане, всегда мог при нужде стать костью, брошенной недовольным. С такими мыслями Шаме возвращался в свою столицу.

…Уже по дороге в Хамадан Абу-Али заметил, что Шамс-уд-Давла необычно внимателен к нему. Это было мало свойственно грубоватому и самонадеянному правителю.

Можно было подумать, что болезнь смягчила его характер и сгладила его упрямство. Но осторожный Абу-Али уже достаточно хорошо знал правителя, чтобы поверить этому.

Он не раз замечал, что его распоряжения нравятся Шамсу своей деловитостью и точностью. Хитрый правитель, даже тогда, когда ему стало значительно лучше, продолжал жаловаться на недомогания, уклонялся от решений, связанных с отступлением от Керманшаха, предоставляя заниматься этим Абу-Али и хаджибам. До сих пор Шаме искренне считал, что делает благодеяние Ибн Сине, приближая его к себе, и только многократная помощь Абу-Али, без которой правитель погиб бы, заставила его изменить мнение об их отношениях. Эмир решил, что если возвращение в Хамадан совершится благополучно и не придется Абу-Али объявлять виновником неудачного похода, то стоит его привлечь к управлению государством.

На одном из привалов Шамс-уд-Давла неожиданно для Абу-Али стал уговаривать его принять пост везира Хамадана.

— Ты видишь, государство рушится… Войско разбегается. Казна моя пуста. Помоги нашей несчастной стране и ее несчастному правителю. — Шаме хитрил и старался сыграть на доброте и доброжелательстве Абу-Али.

Пост везира совершенно не привлекал ученого, но он понимал, что Шаме гораздо более прав в своих жалобах, чем сам думает. Хамаданский народ голоден, разорен, несчастен. На чудной, плодородной земле из года в год погибал урожай. Неразумное, недальновидное хозяйничанье опустошало города. Все мало-мальски состоятельные люди старались уезжать отсюда, чтобы не быть вынужденными давать эмиру никогда не возвращаемые ссуды.

Абу-Али ясно отдавал себе отчет и в том, что ему, чужому здесь человеку, нелегко будет понять все взаимоотношения, столетиями создававшиеся между эмирами и народом. Абу-Али отказался, объяснив все свои доводы правителю. Шаме принял отказ по виду совершенно равнодушно, но в глубине души он твердо решил назначить ученого везиром.

Это прекрасно понял Абу-Али. Уезжать ему из Хамадана не хотелось, и он поставил себе задачей как следует подготовиться к своей будущей должности, если уж отказаться не удастся.

Прошло больше недели, как Абу-Али вернулся в Хамадан. Абдул-Вахид был вне себя от радости по поводу возвращения учителя.

Добродушный парень суетился, стараясь всем угодить, многое делал невпопад, но упрекнуть его или посмеяться над ним ни у кого не хватало духу. Оставшись один, он занимался перепиской глав из «Ал-Канона», и сейчас на столике в комнате ученого лежали высокие стопки бумаг, радующие глаз четкостью каллиграфического почерка.

Один за другим появлялись хамаданские друзья, ученики и знакомые Абу-Али, прослышавшие о его приезде. Ученый все еще не мог прийти в себя, все еще не мог поверить в то, что он уже дома. Многое в жизни он повидал, помнил вторжение в Бухару караханидов, стычки на улицах родного города, помнил частые казни на площадях Бухары и Ургенча, видал раненых, умирающих, но впервые во весь рост встала перед ним жестокая бессмыслица войны.

Пылающие деревни, дикая резня, стоны умирающих — все это казалось ему настолько противоречащим рассудку, настолько бесчеловечным, что Абу-Али даже во сне стал видеть потоки крови и искалеченных людей. Как никогда, остро понимал он, что война ничего не может изменить, никак не способна улучшить жизнь и ведет людей к горю и несчастью.

Шамс-уд-Давла после своего возвращения в город дня не мог прожить без Абу-Али. Ученого вызывали во дворец с утра. Шаме заставлял его присутствовать при совещаниях, встречах, разговорах с везиром, казначеем и даже принимать вместе с ним послов. Эта честь мало радовала Абу-Али, но он понимал, что Шаме знакомит его с делами.

В один из ближайших дней эмир Шаме прислал за Абу-Али особенно рано и твердо заявил ему:

— Отныне ты будешь везиром! Купцы и саррафы сказали мне, что дадут заем только в случае твоего назначения.

Чувствуя, что надо либо принимать пост, либо покидать Хамадан, Абу-Али почтительно склонился перед повелителем.

— Я готов согласиться, если ты разрешишь мне предварительно ознакомиться с делами государства.

— Разрешаю! — махнув рукой, заявил Шаме, довольный тем, что уломал, наконец, строптивого ученого.

Едва Абу-Али приступил к этому ознакомлению, как для него совершенно ясна стала картина тех хищничеств и злоупотреблений, которые совершал его предшественник. Бывший везир беззастенчиво присваивал себе значительную часть государственного дохода, умножая свое и без того крупное состояние. Родственникам и друзьям он раздавал богатые поместья. В диванах царило взяточничество и казнокрадство. Кадии решали дела в пользу тех, кто больше давал. Хаджибы, не стесняясь, пользовались деньгами, отпущенными для войска.

Только сейчас понял Абу-Али, за какое тяжелое дело он взялся.

Купцы и ремесленники Хамадана приняли назначение Абу-Али везиром как свою победу. Купеческий старейшина самолично привез во дворец деньги, обещанные правителю, и сказал Абу-Али:

— Наше купечество верит тебе. Первый раз мы даем взаймы повелителю, зная, что этот заем послужит на пользу Хамадану. Если хоть часть этого золота будет истрачена на проведение дорог, на охрану наших караванов, на устройство оросительных каналов, оно вернется к нам сторицей. Не дозволяй же ему бесплодно распыляться…

Но как только распространилась весть, что в казне получены деньги, сейчас же на них оказалось множество охотников. Первыми явились хаджибы, следом за ними прибежал векиль[47] дворца: жены и дочери повелителя требовали деньги на наряды, драгоценности, домашние расходы. Оказалось, что даже наследник правителя двенадцатилетний Сама-уд-Давла и тот наделал долгов.

Абу-Али, отказавшись выдать хотя бы динар, отправился к эмиру.

У эмира уже находились оба хаджиба, которым ученый ничего не дал. Первый из них — рябой, коротконогий перс с исполосованным шрамами лицом — отвернулся к окну, сделав вид, что не заметил прихода Абу-Али; другой — высокий стройный курд с роскошными усами, хаджиб личной охраны эмира, наоборот, нагло поглядел на нового везира и кивнул ему головой, как своему короткому знакомому. Пестрые шелковые халаты хаджибов, расшитые пояса, покрытое золотом и драгоценными камнями оружие придавали им торжественный и внушительный вид.

Едва Шамс-уд-Давла обратился к Абу-Али с вопросом о причинах задержки жалованья войску, в зал вошел Тадж-ул-Мулк.

Тадж придал своему лицу самое любезное и радостное выражение, на которое только был способен, и сладким голосом приветствовал везира.

— Я прах у твоих ног, о Абу-Али! Я готов не спать ночи, лишь бы стать твоим верным помощником…

Абу-Али передернул плечами. Его и раздражал и смешил этот пронырливый придворный, сумевший сделаться совершенно необходимым во дворце. Пока что Тадж-ул-Мулк оставался казначеем и правой рукой Шамса во всех его затеях. Ходили слухи, что он обязательно присутствовал на всех семейных советах во дворце, куда никого другого никогда не допускали. Ученый с усмешкой поглядел на его смазливое лицо не то евнуха, не то старообразного мальчика и в сотый раз спросил себя, сколько же ему лет: тридцать или шестьдесят?

— Ибн Сина, — обратился к везиру Шамс-уд-Давла, — распорядись, чтобы выдали деньги хаджибам.

— Государь, — ответил Абу-Али, видя, что Тадж-ул-Мулк поеживается, — хаджибы, должно быть, ошиблись. Судя по распискам, они требуют гораздо большую сумму, чем им причитается.

— Солдатам не плачено больше чем за год, — угрюмо заявил начальник войска. — Они вот-вот взбунтуются.

— Прости меня, хаджиб, — заметил Абу-Али, — совсем еще недавно, в месяце мухарреме, ты получил для них жалованье за полгода. Вот твоя расписка.

Хаджиб повертел в руках клочок бумаги, поглядел искоса на Тадж-ул-Мулка и, ничего не говоря, отошел в сторону.

Курд, поводя огромными глазами и покачивая своей перетянутой талией, подошел к Абу-Али.

— Ну, моей-то расписки нет, — насмешливо про тянул он, — подавай-ка деньги!

— И твоя расписка нашлась, — спокойно произнес ученый.

— Денег в этом году я не получал и расписки никакой не давал, — стоял на своем хаджиб. — Вот уж десять месяцев как мои солдаты без жалованья…

— Так вот твоя расписка годовой давности, — доставая бумагу, произнес Абу-Али. — Год назад ты получил жалованье на две тысячи двести человек. А всем известно, что в личной охране повелителя…

— Тысяча! — воскликнул, вмешиваясь в разговор, Шаме. — Всегда была и есть тысяча!

— О чем же говорить? У тебя есть чем заплатить твоим воинам.

Лицо эмира исказилось гневом.

— Как! — воскликнул он, поворачиваясь к хаджибам. — Вы осмелились жаловаться мне, когда вами все давно получено! И вы смели мне грозить бунтом! Чтобы завтра же все было роздано. Если хоть один солдат останется без жалованья, хаджибу снесут голову! Понятно?

Оба хаджиба молча вышли из зала. Начальник войска исподлобья мрачно поглядел на везира, а курд, смеясь, помахал ему на прощанье рукой.

Тадж-ул-Мулк, молча прислушивавшийся к этому разговору, дождался, когда хаджибы вышли из комнаты, и вкрадчиво заметил эмиру:

— Стоило ли тебе так гневаться, повелитель! Хаджибы, конечно, присваивают себе деньги солдат, но это всегда и везде так было. Зато ты можешь полагаться на них. Не надо вооружать их против себя. Тем более, что везир у нас — человек неопытный. Он привык обращаться с науками, а не с людьми. Ему еще надо поучиться, как поддерживать отношения с нужными тебе подданными.

— Ты покровительствуешь мошенникам хаджибам? — разъярился эмир. — Это ты выдавал им деньги не вовремя и прикрывал их штуки! — Шаме-уд-Давла кричал на казначея, не обращая внимания на присутствие Абу-Али. — Я заставлю проверить все дела! Не допущу, чтобы меня водили за нос! Хаджибы и так сожрали все государство…

Шамса едва уговорили не волноваться. Но, успокоившись, он потребовал вина и, несмотря на протесты Абу-Али, выпил два кубка подряд.

Слухи, разбегавшиеся по всему городу, рисовали Абу-Али ненавистником военных, защитником крестьян, ремесленников и купечества.

В значительной степени это было правдой и подтверждалось действиями везира. Слухи росли, и на каждую крупицу истины приходились сотни выдумок.

— Он хочет Хамадан, наш прекрасный Хамадан, превратить в гнездо черни и торгашей! — шипели во дворце. — Он околдовал повелителя… Везир так глуп, что сам отказывается от подарков и денег да и другим не позволяет брать. С таким везиром не разбогатеешь…

— Он продался купчишкам, — уверяли богатые землевладельцы. — Он собирается из Хамадана сделать базар!

— Он посягает на войско, он предает Хамадан! — вопили хаджибы, больше всего боявшиеся потерять свои выгодные и видные должности.

Купцы и ремесленники облегченно вздохнули при назначении Абу-Али, но они еще не имели достаточной силы, чтобы стать ему твердой опорой, а противники везира давно были объединены.

Хаджибы так и не выполнили приказания эмира о выдаче жалованья войскам из тех средств, которые они считали своими. Зато они подкупили нескольких сотников и десятников и научили их сеять среди солдат слухи, будто Абу-Али отказался выдавать деньги на войско, что он собирается разослать столичный гарнизон по отдаленным пограничным местечкам, а то и вовсе распустить по домам. Какие-то подозрительные муллы бродили по казармам и лагерям, внушая воинам, что Ибн Сина чернокнижник и еретик, околдовавший повелителя, что он не верит в коран и собирается жечь священные книги. Невежественные солдаты легко поддавались на эту удочку. В войсках росло недовольство.

Государственные заботы оставляли для науки только ночь. Однако «Ал-Канон» рос, все больше расширялась и естественнонаучная энциклопедия «Книга исцеления».

Абу-Али радовался тому, что работа над обещанными ученикам и почитателям книгами так успешно близится к завершению. Всякий труд, пользу которого он чувствовал, окрылял его.

До глубокой ночи сидел он за рукописью, дополняя и исправляя написанное накануне.

Сейчас он вспоминал книгу Ал-Фараби «Геммы мудростей». Не во всем он был с нею согласен, но логичная последовательность мыслей замечательного ученого всегда пленяла Абу-Али.

Он писал, и в то же время ухо его воспринимало доносящийся с улицы шум. До него все яснее доходил гул какой-то толпы и отдельные выкрики.

— Ахмад! — негромко окликнул Абу-Али, не отрываясь от работы, своего слугу. — Кажется, где-то по соседству пожар. Сходи посмотри!

Слуга, привыкший спать чутко, немедленно вскочил, вышел, но тут же вернулся.

Его круглое лицо было бледным.

— Хозяин, — сказал он дрожащим голосом, — к нам в ворота стучат какие-то солдаты… Похоже на мятеж. Я сейчас выйду к ним, а ты постарайся уйти через заднюю калитку…

Но Ибн Сина, не слушая слугу и проснувшегося Абдул-Вахида, вышел на крыльцо.

Действительно, кто-то уже ломал ворота. Через дувал бросали камни. Шум все усиливался, словно море подошло сюда, к самым дверям тихого жилища везира.

Абу-Али попробовал окликнуть ломившихся, надеясь на то, что присутствие хозяина, быть может, образумит толпу. Но голос его потонул среди рева возбужденных голосов. Ученый понял, что если кто и услышит его, то не для того, чтобы выслушать.

Он вернулся было в комнаты, чтобы успокоить своих растерявшихся домашних, но застал их за лихорадочной деятельностью. Слуга запирал сундуки с домашним скарбом, видимо считая его очень ценным. Абдул-Вахид торопливо собирал рукописи и засовывал их в мешки. Он знал, что именно это было самым дорогим для его учителя.

Абу-Али, несмотря на их уговоры, снова вышел на крыльцо. За прошедшее короткое время мятежники взломали калитку и ворвались во двор. Здесь они рассыпались по дворовым постройкам. От их пылающих смоляных факелов по стенам и деревьям плясали зловещие тени. Метавшиеся по двору люди своим мрачным обличием мало чем отличались от этих теней.

Абу-Али спокойно и прямо стоял на ступенях Приглядевшись, он разобрал, что почти все нападавшие были солдатами городского гарнизона. В толпе он заметил и нескольких мелких военачальников. Не принимая участия в прямом грабеже и взломах, они больше подзуживали и покрикивали. «Руби его, руби!» — кричали наиболее голосистые. Но во всей властной фигуре ученого, освещенной неверным пламенем факелов, было такое непоколебимое спокойствие, что толпа невольно остановилась и не смела приблизиться даже к порогу.

— Кто разрешил вам врываться в мой дом? Что вам здесь надо? — голос Абу-Али прозвучал повелительно. Резкие металлические нотки, появлявшиеся в нем, когда ученый сердился, теперь оказали свое действие. Шум мгновенно стих. — Это что — мятеж? Позвать сюда немедленно начальников этой своры!

Поведение Абу-Али, видимо, озадачило толпу и заставило ее оглянуться на своих зачинщиков. Узнав в лицо подстрекателей-сотников, Абу-Али насмешливо назвал их по имени.

— Чего же вы боитесь? Подходите, скажите, что вам надо…

— Где наше жалованье? Почему ты хочешь услать нас из города? — раздалось несколько голосов

Абу-Али попытался было ответить, но солдаты загалдели так, что голос ученого потонул в общем крике. В толпе появились неизвестно откуда взятые веревки, солдаты сгрудились, и Абу-Али был схвачен десятком рук.

Однако спокойствие и выдержка ученого спасли его. Солдат, видимо, смутил вид этого спокойного, величественного везира. Они даже не попытались его повалить, ударить или вообще проявить излишнюю грубость. Один из вожаков связал ему руки и тут же повел в тюрьму под конвоем десятка солдат.

Арест произошел так быстро и так слаженно, что причиной его могло быть только чье-то распоряжение, очевидно исходившее из дворцовых кругов.

Город спал. Абу-Али проходил по улицам, высоко подняв голову и презрительно глядя на своих конвоиров. В его ушах звучали строки из книги о философах древности: «Спокойствие — мудрость сильного».

Едва слуга и Абдул-Вахид успели вынести книги и рукописи из дома, как воины взломали запертые двери, и все имущество везира было разграблено, расхищено, разбито…

Не теряя времени, старшие хаджибы известили Тадж-ул-Мулка, что их общий замысел — убить Абу-Али и свалить вину на самоуправство солдат — провалился. Казначей помчался во дворец, приказал разбудить эмира и, подведя его к окну, указал на площадь, кишевшую возбужденными гулямами.

— Вот до чего довел их наш бедный друг Абу-Али, — с великим сокрушением сказал Тадж-ул-Мулк. — Говорил я ему, чтобы он не восстанавливал против себя этих бунтарей. А сейчас или они его убьют, или тебе, о повелитель, придется казнить его. Иначе как бы не повернулось недовольство воинов против твоего дворца… Как мне жаль этого несчастного ученого!..

До смерти перепуганный эмир Шаме готов был пойти на что угодно, но в этот момент в опочивальню вбежал векиль дворца.

— Новая беда, о повелитель! — воскликнул он. — Вторая толпа собралась на базаре и движется сюда. Ко дворцу идут купцы, ремесленники и хаммалы Они прослышали, что жизнь везира в опасности, и собираются его выручать…

Этой новости эмир вовсе не ожидал. Не ожидал ее и Тадж-ул-Мулк. Поняв, что в дело ввязалась большая сила и возникла угроза резни, от которой может пошатнуться трон, хитрый казначей на мгновение растерялся. С большим трудом нашел он выход из положения. Он посоветовал эмиру пообещать хаджибам не допускать ученого к власти и пока что держать в тюрьме, народ же постараться убедить, что тюрьма в настоящее время самое надежное убежище для ученого.

Эмиру на оставалось ничего другого, как послушаться совета Тадж-ул-Мулка. С этим решением повелителя пришлось примириться и горожанам, вставшим на защиту своего везира.

Глава 3


Абу-Али так и не узнал никогда, чего стоило богатым и влиятельным друзьям его освобождение.

Все полтора месяца, что он провел в тюрьме, они пытались добиться для него свободы любым путем— подкупом тюремщиков, подготовкой побега или просьбами, обращенными к повелителю.

Совершенным бедняком вышел Абу-Али из тюрьмы. Поздним вечером он скромно постучался у дверей одного из своих хамаданских знакомых — Абу-Сада ибн Дахдука.

— Пустишь ли ты меня в свой дом? Скроешь ли бедняка, потерявшего все? — тихо спросил Абу-Али у хозяина.

Тот вместо ответа раскрыл объятия.

Престарелый шейх Абу-Сад вел свое происхождение от Хусейна, сына четвертого халифа Али, и считался духовным главою местных шиитов К Совершая в течение многих лет постоянные паломничества в Кербелу,[48] к могиле своего пращура, он завел там обширные торговые связи и составил себе крупное состояние. Последнее время он жил на покое, окруженный учениками и почитателями. Ибн Сина, которого он принял не только по рекомендации почтенных и богатых местных купцов, но и из личного к нему уважения, мог чувствовать себя здесь в полной безопасности. Даже сам эмир никогда не рискнул бы нарушить неприкосновенность дома Абу-Сада из опасения вызвать восстание всего шиитского населения страны.

О том, где находится Абу-Али, не знал никто, кроме Абдул-Вахида и преданного слуги. Жил ученый в саду, в большой, увитой виноградом беседке» и целые дни писал. Он начал книгу о восточной мудрости, но одновременно с ней написал несколько трактатов, которые Абдул-Вахид уносил для переписки в жалкий окраинный домик, где он проживал в ожидании изменения судьбы своего учителя.

— О, как я понимаю теперь суфиев и их последователей! — шутя говорил Абу-Али своему верному ученику. — Я и сам, пожалуй, готов стать проповедником нищенства! Не иметь ничего — значит стряхнуть с себя все обязанности. Может быть, действительно в этом и кроются корни счастья? Никогда у меня не было более спокойной жизни, чем сейчас и тогда, когда я жил в Джурджане бедняком… Никогда я не мог так плодотворно работать. Никогда мне в голову не приходили такие простые и такие нужные мысли! Смотри, рукописи мои растут, — Абу-Али жестом показал на груду исписанной бумаги. — Я заканчиваю уже третий трактат, он будет называться «Расследование спорных положений». Разобрав несколько случаев, когда хамаданские факихи вынесли неправильные решения, я попробовал вспомнить свои занятия законоведением и думаю, пришел к более справедливым выводам… А в свободное время, знаешь ли ты, друг мой, чем я занимаюсь?

Абдул-Вахид вопросительно поглядел на учителя. Тот достал с полки странный инструмент, формой своей напоминающий разрезанную пополам тыкву с очень длинным стеблем. Вдоль инструмента были натянуты три струны.

— Вот над чем я бился. Мне хочется назвать его гиджак, — улыбаясь, сказал Абу-Али и протянул инструмент ученику.

Тот осторожно взял его и почувствовал, что корпус еле заметно дрожит в руках от каждого сказанного поблизости от него слова — так легко и отзывчиво оказалось дерево, из которого он был выдолблен. Сам инструмент, казалось, готов запеть от легчайшего прикосновения пальцев. Возвращая его, Абдул-Вахид просительно поглядел на учителя. Абу-Али понял его и еще раз улыбнулся мимолетной ласковой усмешкой, которая одинаково относилась и к ученику и к своему новому созданию.

— Я никогда не думал, — почтительно заметил Абдул-Вахид, пока учитель доставал смычок, — что и нож и дерево покоряются тебе так же, как покоряется всякое знание.

Тихий вечер спускался над Хамаданом. Посинело небо. Выше поднялись розовые закатные облака. Темными стали купы деревьев. К ночлегу понеслись легкие птичьи стаи. Тихо-тихо, словно ветер, пролетевший по вершинам деревьев, запел в руках Абу-Али гиджак.

Абдул-Вахид, присевший на ступеньках беседки у ног Абу-Али, видел, наверное, почти то же, о чем думал, играя, его учитель — широкие просторы родных степей, синие дали неба, далекую юность и какую-нибудь Мариам или Ширин, протягивающую тонкие, нежные руки…

Долго играл Абу-Али, пока луна не поднялась, посеребрив вершины деревьев, пока из дому не пришел хозяин звать к ужину. Тогда только поднял голову Абдул-Вахид и едва слышно прошептал:

— Этим можно лечить душу и исцелять всякое горе, учитель!..

А через какой-нибудь час, за вечерней трапезой, хозяин дома сказал:

— Тебя, о достопочтенный Абу-Али, разыскивают по всему городу: Шамс-уд-Давла жаждет тебя видеть. Он опять болен, и без тебя никто не может ему помочь. Меня расспрашивали сегодня, не знаю ли я, где тебя можно найти.

Абу-Али помолчал несколько минут. В душе его боролись чувство долга врача и обида на Шамса, который не сделал ни единого шага к тому, чтобы предупредить или подавить заговор мятежников, или по крайней мере позаботиться о немедленном освобождении своего везира из тюрьмы. Эмир, видимо, относился к Ибн Сине, как к любому другому своему придворному.

Быть может, других он даже предпочитал, так как лучше понимал их нескрываемую корысть, останавливаясь в недоумении перед бескорыстностью и человеколюбием ученого, за которыми всегда можно было подозревать молчаливое осуждение правителя. И вот этот человек, недавно предавший его, сейчас, ища спасения от недугов, снова жаждет видеть его.

Абу-Али поднял склоненную голову. Долг врача, как всегда, победил.

— Если повелитель болен, я обязан быть у его постели, — решительно сказал он. — Завтра я сам пойду во дворец. Сегодня моя последняя свободная ночь. И я в твоем распоряжении, друг, — поклонился он хозяину.

Возвращение Абу-Али во дворец было встречено так, словно бы ничего не случилось. Больной эмир ворчал, ныл, жаловался, как обычно, на всех окружающих, а после своего выздоровления опять навязал Абу-Али пост везира и как ни в чем не бывало уверял его в своем особом расположении. Истинная причина этого расположения заключалась, пожалуй, в том, что купечество, доказавшее свое доверие ученому и поддержавшее его во время опалы, снова пообещало эмиру заем в случае восстановления Ибн Сины на посту везира. Абу-Али не мог забыть, что своим освобождением он обязан купцам. Делать было нечего, — чтобы отплатить за услугу, пришлось принять эту хлопотливую должность.

Но теперь в его душе не было той горячности, с которой он раньше занимался делами государства. Он убедился, что здесь, в Хамадане, все его усилия, направленные на улучшение жизни народа, встретят постоянное сопротивление придворных. Знатные тупицы никогда не задумаются над тем, как вывести страну из тяжелого полуголодного существования. Абу-Али одному не пробить стены косности и непонимания. К тому же трудно забыть обиду, нанесенную ему правителем.

Дни Абу-Али проводил за работой во дворце или в диване. Но по вечерам к нему сходились гости. Он любил собирать у себя местных ученых и молодежь. Все это были люди, которые хотя бы отчасти понимали его. Многие из молодых людей Хамадана слушали его лекции в глухие ночные часы — единственно свободное время ученого.

Иные гости приходили в дорогих одеждах, другие в скромных затрепанных халатах — хозяин одинаково радушно встречал как тех, так и других. За его столом хватало места и для старого философа и для юного талиба[49] медресе.

Но ночные часы были так быстротечны в сравнении с суетливым днем! Как ни был мил воздух собраний, посвященных науке, искусствам, государство властно требовало внимания. Своих забот ни на кого не переложишь, ответственности везира с себя не сбросишь. Приходилось возвращаться к постылым обязанностям первого сановника страны.

Казна опять была пуста. За время отсутствия Абу-Али никто не побеспокоился об ее пополнении, хотя это и было прямой обязанностью Тадж-ул-Мулка. Власти забросили начатые было оросительные работы. В Хамадане повторился недород.

Присмиревшие после возвращения Абу-Али на пост везира военачальники снова начали поднимать голову и уговаривать эмира собраться в поход, соблазняя его недалеким и богатым Таримом.

— Я знаю, что ты против войны, — не глядя ученому в глаза и криво усмехаясь, сказал как-то Шаме. — Я не собираюсь советоваться с тобой об этом. Я пойду в поход, взяв с собою Убейдаллаха ат-Тейми, а га останешься здесь. Я хочу быть уверенным в том, что страна моя в верных руках.

Голос эмира задрожал, и Абу-Али услышал в нем подлинное, непритворное волнение. Он всмотрелся в лицо Шамса. Оно было болезненным, бледным, одутловатым.

«Ему уже, кажется, недолго ходить в походы, и, вероятно, он чувствует это», — подумал ученый, а вслух произнес:

— Ты совсем не думаешь о своем здоровье, повелитель, между тем годы идут, и ты не становишься здоровее.

Эмир Шаме махнул рукой.

— Мне надоело голодать и пить твои микстуры. Удачный поход вылечит меня лучше, чем все врачи… Я хочу, — немного помолчав, начал он снова, — чтобы ты приглядел здесь за Тадж-ул-Мулком. Иногда мне приходит в голову, что он не прочь был бы передать трон моему сыну, не дожидаясь времени, назначенного аллахом. Уж слишком он очаровал мальчика и вошел к нему в доверие. Такие вещи бесцельно не делают. Сама привязан к тебе, поговори с ним… Может быть, он перестанет слушаться Таджа…

— Я давно предупреждал тебя об этом, повелитель. Боюсь, не поздно ли сейчас…

— Я знаю, — ответил Шаме, виновато поглядывая на Абу-Али. — Я знаю, ты всегда бываешь прав. Зря я не слушался тебя раньше, когда я был сильнее и страна моя тоже была сильнее и богаче… Вернувшись из похода, я буду править по-другому…

Это был один из последних разговоров Ибн Сины с эмиром.

Уже через несколько дней Шаме объявил о выступлении в поход.

На равнине под стенами Хамадана выстроилось войско, готовое в путь. Звуки барабанов и карнаев[50] оглашали огромную площадь, занятую отрядами эмира. Плясали на месте застоявшиеся кони, сдерживаемые тугими поводьями. Солнце играло на медных и стальных шлемах, щитах и конской сбруе. По дороге, уходившей на юго-запад, тянулась нескончаемая вереница обозных верблюдов, посланных вперед, чтобы не задерживать движения войска.

Из городских ворот выехал отряд всадников. Это был Шаме, его приближенные, хаджибы и телохранители Эмир сидел довольно прямо на своем жеребце, но невдалеке стояла крытая повозка, куда повелитель должен был пересесть в пути. Его пышный тюрбан, алый бархатный чапан, меч и сбруя коня сверкали бесчисленными драгоценностями, так же как и одежда его свиты. Все это придавало походу вид увеселительной прогулки. Сзади эмира, поднятое лихим наездником, развевалось яркое шелковое знамя, шитое золотом.

Эмир дал повод коню, и тот легко вынес его вперед. Оглушительно завыли карнаи Гарцуя перед неподвижно стоящими войсками, Шаме выхватил свой меч и трижды взмахнул им в воздухе Хаджибы отдали команду, повторенную сотниками, десятниками, и войско двинулось.

Мимо Абу-Али промчались командиры. Один из них, сверкнув зубами и белками глаз, помахал ему рукой. Ученый узнал хаджиба личной охраны эмира.

Везир провожал Шамса до первого села. При прощании эмир не напомнил ему о своей просьбе, но так поглядел на него, что Абу-Али понял все без слов. Глаза Шамса выражали тревогу.

Абу-Али почтительно поклонился, прижимая руку к груди. Эмир несколько повеселел.

— Я верю тебе, — шепнул он, выходя из палатки, где происходило прощание.

Не прошло и десяти дней, как тело Шамс-уд-Давла — раздутый, полуразложившийся труп того, кто почти двадцать пять лет правил Хамаданом, — солдаты на руках принесли в столицу.

Похоронный поезд сопровождали войска, самовольно прервавшие поход и устремившиеся назад, присягать новому повелителю, маленькому сыну Шамса — Сама-уд-Давла.

Похороны и присяга были как бы личным торжеством Тадж-ул-Мулка. Все эти дни он вел себя так важно и многозначительно, словно присягали ему, а не наследнику эмира. Он не скупился на самые доброжелательные улыбки и обещания. Он даже похлопал по плечу Абу-Али и уверил его, что они прекрасно будут работать вместе. Не зря Тадж-ул-Мулк столько лет обвораживал женское население дворца. Вдова Шамс-уд-Давла безоговорочно передала юного правителя заботам Тадж-ул-Мулка. Бывший казначей стал самым важным лицом в государстве.

Абу-Али не стал дожидаться, когда хитрый царедворец начнет отказываться от своих обещаний, и постарался, не принося присяги, скрыться из дворца. Оставаться дома было слишком рискованно, а уезжать пока что было еще некуда, к тому же он надеялся, что в Хамадан приедут приглашенные им родные.

Старый друг, купеческий старшина, помог Абу-Али скрыться. В скромном жилище торговца благовониями Ал-Аттара ученый на какое-то время почувствовал себя в такой же безопасности, как тогда в доме Абу-Сада ибн Дахдука.

Один из друзей, тайно посещавший Абу-Али, передавал ему пожелания купечества и ремесленного сословия Хамадана видеть именно его везиром и руководителем молодого правителя.

— Я хочу уйти от государственных дел, — твердо ответил Абу-Али, — мое дело — наука. В ней я силен, а придворные происки мне чужды, я не умею и не хочу в них разбираться. Все мои мысли только о том, чтобы дождаться родных и уехать с ними куда-нибудь в тихое далекое место.

— Придется тебе бежать, — решил купеческий старшина. — Пока что напиши правителю Исфагана Ала-уд-Давла. Он покровительствует ученым, в его дворце ты найдешь себе тихое пристанище. Дай мне письмо, я его отошлю с верным человеком…

Абу-Али, не раздумывая долго, поступил так, как советовал друг. Когда он написал письмо, ему показалось, что он сделал самый решительный шаг, на который только был способен. Успокоившись на этом, Абу-Али сел за работу.

В доме Ал-Аттара у него не было ничего, даже листа своей бумаги, не говоря уже о книгах или записках. Хозяин принес ему пачку толстой самаркандской бумаги и несколько тростинок — больше Абу-Али ни в чем не нуждался. Он сел за работу. Большим подспорьем была его замечательная память. Каждая книга, которую он однажды прочитал, отпечатывалась в ней навсегда. Даже в книгах, только просмотренных им, Ибн Сина умел находить основную мысль автора и запоминать ее. Ему не нужны были ни выписки, ни справки, он помнил не только основную суть произведения, но и многие отдельные выражения.

Живя в чужом доме, неуверенный даже в завтрашнем дне, он целиком отдавался работе. «Труд для меня жизнь, — повторял Абу-Али, — все остальное только существование!»,

В доме Ал-Аттара были написаны им самые большие разделы давно задуманной философской и естественнонаучной энциклопедии — «Китаб-аш-шифа» — «Книги исцеления». Один из разделов посвящен был теологии, другой — естествознанию. В нем Ибн Сина решительно расправился с псевдонауками. Здесь же он изложил свои геологические воззрения и коснулся многих явлений природы.

Излагая свое мнение об изменении рельефа Земли, то есть занимаясь той дисциплиной, которая нынче входит в состав геологии, он писал: «Могла существовать двоякая причина образования гор. Они произошли либо от поднятия земной коры, которое могло быть следствием сильного землетрясения, либо от действия вод, которые, пролагая себе новый путь, оставляли долины и просачивались сквозь слои, представлявшие разные степени плотности, иногда очень мягкие, иногда очень твердые. Ветры и воды разлагали одни из этих слоев, а другие оставляли неприкосновенными». Такие воззрения сделали бы честь и более близкому к нашим дням ученому

Но особенно серьезно отнесся Ибн Сина к разделу «Этика», помещенному им в специальной философской части будущей книги. Здесь он подробно высказал свои политические взгляды, которых пока что только мельком касался в некоторых трактатах. Очевидно, на его общественную программу повлияли, с одной стороны, тягостные впечатления от общения с сильными мира сего, тяжелые социальные бедствия, свидетелем которых ему доводилось быть, а с другой стороны, юношеские воспоминания о сравнительно целеустремленном мировоззрении карматов.

То, о чем говорил Ибн Сина в своей «Этике», было, конечно, утопией, но он твердо верил в возможность создания государства на этих принципах. Излагая их, Абу-Али незаметно для себя оставался в кругу взглядов, порожденных феодальным строем, при котором он жил. Это сказалось, к примеру, в том, что он признавал разумным и необходимым разделить общество на три основные части — руководящие, или управляющие, граждане, работники и воины. В этом обществе допускалось, правда в очень ограниченных размерах, рабство. В идеальном государстве, по мнению Ибн Сины, должен царить строгий порядок и дисциплина в соответствии с иерархией, установленной внутри каждой из трех частей.

Но когда Ибн-Сине удавалось освободиться от влияния ограничивающей его действительности, высказывания его становились более смелыми, передовыми и самобытными. Он считал, что в государстве не должно быть ни одного человека, не занятого работой или полезной для общества деятельностью, ни одного, кто не занимал бы назначенного для него места Он требовал самых суровых кар против лентяев, бездельников. Он говорил также о том, что общество должно обеспечивать нетрудоспособных, больных, калек, и решительно осуждал бытовавшее в его время мнение, что такие люди являются обузой и должны уничтожаться.

Ученый приветствовал рост народонаселения, а основу общества видел в прочной, хорошей семье, с большим количеством детей.

Что касается той части общества, из которой выдвигаются правители, то к ней Абу-Али относился без особенного уважения. Он снова повторял свою мысль, высказывавшуюся им еще в Джурджане, о праве народа на восстание против несправедливого правителя и о праве его переизбрания.

В принципы Ибн Сины входило покровительство торговле и ремеслам.

Не раз во время работы над этой частью книги Абу-Али ловил себя на мысли о том, что ведь он, пожалуй, в недолгую бытность свою везиром пытался воплотить в жизнь кое-какие свои принципы, и, усмехаясь, подводил итоги того, к чему это его привело.

В то время когда Абу-Али так плодотворно работал, скрываясь в доме Аттара, до Хамадана добрался, наконец, его младший брат Махмуд ибн Сина. Долгий и тяжелый путь проделал он, пробираясь с купеческим караваном по взволнованной, беспокойной Азии. Он приехал повидаться с братом и разведать» нельзя ли перебраться из Хорезма в более спокойный Хамадан.

Уже в дороге Махмуд ибн Сина услыхал от встречных купцов о событиях в столице. Они сообщи ли ему, что везир отказался от своего поста и исчез из города. Маххмуд не верил в то, что Абу-Али мог уехать, не оставив ему никакой весточки. Но новости заставили Махмуда быть крайне осторожным. Он остановился в средней руки караван-сарае и назвался чужим именем. Не торопясь, исподволь, он старался узнать, где брат и что с ним, пока в конце концов не разыскал купца, который знал о предстоящем прибытии брата Абу-Али.

…Поздней ночью Махмуд ибн Сина пробирался за слугою купца по узким извилистым улицам Хамадана. Луна уже зашла, город был погружен в густой мрак. Казалось, что они идут по бесконечному подземному лабиринту, и Махмуд удивлялся тому, как его провожатый находит без фонаря те переулки, куда надо было сворачивать. Наконец слуга тихо постучал в какую-то калитку, она немедленно открылась, и пришедших провели в дом.

Братья, не видевшиеся почти десять лет — со времени отъезда Хусейна из Ургенча, бросились друг другу в объятия и от волнения долго не могли произнести ни слова. Первым пришел в себя старший. Он усадил Махмуда и пристально оглядывал его, не узнавая в постаревшем, утратившем былую живость сорокалетием человеке того Махмуда, каким помнил его ранее. Тут ему пришло в голову, что и сам он, наверное, сильно изменился. На лице его появилась горькая усмешка.

Всю ночь проговорили братья, вспоминая прошлое, обсуждая будущее, и расстались лишь на рассвете, когда Махмуду пора было незаметно покинуть дом. Между ними было решено, что, как только Абу-Али получит ответ из Исфагана, они вместе отправятся туда.

Осуществить принятое решение помешал братьям все тот же Тадж-ул-Мулк. Одно из писем Ала-уд-Давла к ученому попало ему в руки. В ту же ночь солдаты правителя ворвались в дом Ал-Аттара и захватили там Ибн Сину.

Глава 4


На высокой обрывистой скале несколько столетий тому назад построили хамаданцы крепость Фардджан для защиты подступов к столице. Толстые высокие стены с бойницами, тяжелые подъемные ворота на ржавых скрипучих цепях, служившие одновременно и мостом, и несколько построек внутри этих стен — казарма для немногочисленного гарнизона, дом коменданта и тюрьма, где много лет томился старый помешанный человек, преступление которого давным-давно было забыто.

Вот что должно было стать домом для Абу-Али.

Едва ученый очутился в предоставленном ему помещении, в уме его начали складываться горькие строки:

Вхождение мое в эту крепость явно, как ты сам видишь,

Но совершенно сомнительно дело моего выхода из нее[51]

Это дело действительно было совершенно сомнительно, если судить по тому несчастному, который многие десятилетия оставался здесь, потеряв не только молодость и память, но и рассудок. Кто знает, не суждена ли такая же участь и Ибн Сине?

Но ученый не позволял себе долго задумываться над этим. Он писал целый день, поднимаясь с рассветом, и только к вечеру, когда спускалась прохлада, выходил на крепостную стену. Тихо водя смычком по струнам гиджака, задумчиво глядел Абу-Али на синевшие горы, на белую шапку Эльвенда.[52]

Постепенно сгущались тени, чернее становились леса на горных склонах, на небе одна за другой зажигались звезды, напоминая узнику те далекие дни, когда они с Натили поднимались по ветхим ступеням минарета бухарской мечети. Многое изменилось с тех пор! Сколько людей ушло из жизни!..

Комендант крепости — старый спокойный человек, много испытавший в жизни, полагая, что Абу-Али пытается по звездам определить день своего освобождения, говорил ему:

— Не искушай судьбу, сын мой! Судьба сама найдет тебя, и ты от нее не уйдешь… Разве могут звезды сказать тебе о будущем? Пытать судьбу у звезд — забава богатых, это заработок базарных астрологов!

— Нет, отец, — улыбается Абу-Али, — я говорю со звездами не о будущем, а о прошлом.

— Прошлое тоже когда-то было будущим, как будущее в свое время станет прошлым. И хотя звезды видели прошлое и увидят будущее, они все равно ничего не расскажут. Им мало дела до нас!

Комендант был простым, неграмотным воином, но в разговорах с ним Абу-Али сам обретал го спокойствие, которым веяло от старика. Большой, грузный, заросший густой негой щетиной, он напоминал добродушного медведя, и только серьезные и вдумчивые глаза говорили о том, что под этой странной наружностью живет большая душа.

Старик был бесхитростен и словоохотлив. Он страдал бессонницей и радовался, что есть человек, с которым можно за разговорами провести хотя бы часть ночи. Так познакомился Абу-Али с жизнью этого простого солдата, выходца из бедной горной деревушки, участника множества походов Шамса и его отца.

Все виденное и пережитое им старик рассказывал с такими точными подробностями, что Абу-Али хотелось дословно записать все его рассказы, но, пораздумав, он отобрал лишь главное.

Так в его уме постепенно сложилась философская повесть «О Хайе, сыне Якзана» — «Живом сыне Бодрствующего».

Яркий, талантливый поэт, Абу-Али впервые решил выступить с прозаическим произведением не как ученый, а как художник слова, как писатель.

Повесть «О Хайе, сыне Якзана» написана, как и большинство небольших трактатов, в форме послания — рисалэ. В ней Абу-Али рассказал о зарождении и росте души простого, близкого к природе человека, с помощью своего ума и добрых чувств сумевшего познать сущность окружающего его мира. Душа Хайя странствует в пространстве повсюду — от низменных мест ада до вершин эмпирея. Это повесть не о внешних проявлениях жизни — это рассказ о внутренней жизни человека. Тонко, завуалированно и вместе с тем достаточно ясно высказал Абу-Али в этом произведении свои мысли и чувства. В книге есть благородная простота природы, величие спокойной жизни, приподнятой над бытовой суетой, усталость от тяжелых забот и неурядиц повседневной борьбы, ненависть к нравам и установлениям феодального общества, а также достаточно явственная критика догм ислама.

Работа над повестью скрашивала однообразие существования узника. Благодаря ей и общению со стариком-комендантом заточение не превратилось в пытку. Впервые Абу-Али ибн Сина был всецело предоставлен своим мыслям и имел возможность отвлечься от всего «житейского». Никому он не был доступен, ни о чьих делах не печалился.

Впервые без помех Ибн Сина мог ощутить все величие вселенной и все ничтожество корыстной, мелкой жизни, которой жили окружающие его люди. Строки книги полны мудрых раздумий, близких каждому, кто может хоть ненадолго приподняться над бытовой суетней.

Книгой этой в будущем будут зачитываться многие поколения. Высокое мастерство Ибн Сины, освещение больших кардинальных философских вопросов дали повести силу не только на много столетий пережить своего создателя, но и отразиться в книгах более поздних авторов.

До наших дней дошел роман Ибн Туфейля «Хай, сын Якзана», в основной своей мысли повторяющий повесть Ибн Сины.

«Божественная комедия» Данте тоже в какой-то степени испытала влияние произведения Абу-Али.

В построении своем она повторяет его художественную манеру. Как старик Хай сопровождает Ибн Сину в его странствиях по вселенной и показывает ему великое и малое, так же Виргилий идет рядом с Данте по кругам ада, чистилища, рая.

День за днем проходили месяцы, и ни один звук внешнего мира не доходил до Абу-Али. Но нет покоя в маленьких феодальных владениях, затерянных среди земель могущественных соседей, и нет прочности в тронах их правителей!

Как-то утром комендант сообщил ученому, что, очевидно, где-то поблизости начиналась война: хамаданские солдаты сегодня ночью разбили лагерь под стенами крепости, а на рассвете двинулись дальше, в сторону Исфагана. Абу-Али понял, что это первая весть о близкой свободе.

Предчувствие его было правильным. Не прошло и недели, как крепость Фардджан, где Ибн Сина доживал четвертый месяц, оказалась приютом самых знатных людей Хамадана. Исфаганский правитель Ала-уд-Давла, тот самый, с которым переписывался Абу-Али, в несколько дней выиграв войну, вошел в Хамадан, а бежавший оттуда Сама-уд-Давла и его опекун Тадж-ул-Мулк с придворными укрылись в крепости.

Правители страны и заключенный ими в тюрьму узник оказались в равном положении.

Тадж-ул-Мулк сразу же сообразил, что хорошее отношение исфаганского эмира Ала-уд-Давла к Абу-Али может помочь побежденному правителю Хамадана в предстоящих переговорах с победителем.

— Я надеюсь, достопочтенный Абу-Али, что к тебе относились с полагающимся почтением? Надеюсь, что ты не нуждался здесь ни в чем? — обратился Тадж-ул-Мулк к ученому, сияя одной из своих обворожительнейших улыбок. — Мы хотели найти тебе убежище, где никто не мог бы тебя тронуть пальцем. Мне так памятно нападение на твой дом взбунтовавшейся черни!

Бывший казначей прошел в свое помещение, не дожидаясь ответа ученого, но Абу-Али понял, что с этих пор должен считать свое пребывание в крепости не заключением, а заботой о сохранении его жизни, проявленной повелителем.

Делать было нечего, приходилось терпеть ту паутину коварства, которую неустанно плел лукавый Тадж-ул-Мулк, тем более что Абу-Али не в силах был в чем-нибудь помешать ему.

Во время мирных переговоров Абу-Али виделся с повелителем Исфагана только во дворце, в присутствии множества людей. Тадж-ул-Мулк сделал все, чтобы не допустить их встречи с глазу на глаз. Однако знаки уважения, проявленные победителем по отношению к ученому, показали всю бесполезность ухищрений бывшего казначея.

Через доверенного человека исфаганский эмир передал Абу-Али несколько приветственных слов и просьбу подождать его возвращения из похода на соседние владения, когда он сможет, наконец, с честью принять у себя дорогого гостя.

Благоволение Ала-уд-Давла к ученому было отмечено в придворном мире Хамадана.

Из заключения Абу-Али привез не только повесть «О Хайе, сыне Якзана». Он почти дописал весь «Канон врачебной науки», который разрастался в очень большую работу, едва укладывавшуюся в пять книг, затем окончил «Книгу исцеления» и трактат «О правильном пути».

Преданный Абдул-Вахид и остальные ученики Абу-Али, с нетерпением ожидавшие его возвращения, немедленно взялись за переписку его трудов.

Глава 5


Тадж-ул-Мулк предложил Абу-Али снова занять тот же дом, из которого год назад его первый раз уводили в тюрьму наемники правителя. Дом с тех пор стоял необитаемым, а ученый продолжал жить у друзей, не торопясь возвращаться назад к разграбленному очагу. Но в чужом жилище работалось не так плодотворно, как к этому привык Ибн Сина. Абдул-Вахид замечал это и давно хотел привести в Порядок дом, полученный Ибн Синой, да все не мог подобрать себе подходящих помощников.

Когда Абдул-Вахид впервые вошел в это полуразрушенное строение, когда-то полное жизни, труда и книг, вид его надорвал ему сердце. Он был потрясен этими руинами. Солдаты правителя, не то под влиянием вина, запасы которого они нашли в подвалах, не то руководимые чьей-то злой волей, свирепо разгромили дом. Мало того, что все бывшее на виду оказалось либо расхищенным, либо уничтоженным, но даже стены во многих местах были разломаны, полы подняты, потолки закопчены. Видно было, что тут искали каких-то сокровищ. Не находя их в одном месте, продолжали поиски в другом. В сознании этих жалких бродяг твердо угнездилась мысль, что везир должен быть богачом.

«Как прав учитель, когда он говорит, что миром сейчас правят тирания, хищения и кровь, — подумал Абдул-Вахид грустно. — Что другое могло толкнуть людей на такой разгром имущества честного и благородного ученого, никогда и никому не сделавшего зла!»

Добрые друзья Абу-Али, его брат Махмуд, оставшийся жить в Хамадане, и ученики пришли на помощь и общими усилиями восстановили дом.

Абдул-Вахид радовался каждой отделанной комнате, каждому «повешенному ковру. Все дальше уходило то гнетущее чувство, которое он испытал, когда впервые переступил порог разграбленного жилища.

Но самым хорошим был день, когда, наконец, внесли в дом те мешки с книгами и рукописями ученого, которые в свое время так торопливо набивали Абдул-Вахид со слугами, спасая труды Ибн Сины от мятежников.

Трое носильщиков, сопровождавших слугу Ибн Сины, осторожно опустили на пол свою ношу и приостановились, стирая крупные капли пота с изнуренных лиц.

Слуга, сняв пояс и вытащив из него кошелек, отсчитывал в углу мелкие медные монеты, раскладывая их на три стопки. Абдул-Вахид и младший из учеников, Бахманьяр, развязывали мешки, высыпая их содержимое прямо на ковер.

— Подумай-ка, книги! — воскликнул один из носильщиков. — А я-то думал, что за тяжесть, вроде бы камни, а тронешь рукой — шелестят. Это, наверное, все кораны… Твой хозяин имам, что ли? — обратился он к слуге.

— Угу… — неопределенно промычал тот, продолжая свои подсчеты.

— Да, — заметил другой, — имамам не плохо живется. Правду говорят люди, у них ковры густые, а животы тугие…

Легкий небольшой свиток свалился с груды книг и бумаг, когда ученики вытрясли последний мешок, и подкатился к ногам старого носильщика, который все еще никак не мог отдышаться и тяжело, хрипло кашлял. Трясущимися руками поднял он бумагу и медленно развернул ее, прежде чем бросить в общую кучу. С бумаги глянуло на старика тонкое горбоносое лицо Абу-Али, нарисованное газнийским живописцем.

— Посмотрите, друзья, — хрипло воскликнул старик, — а ведь это, пожалуй, наш бедняга доктор! Не аллах ли запечатлел его лик!

Носильщики столпились около товарища, испуганно разглядывая портрет. Простые люди не только не видывали никогда изображений человека — они не знали даже того, как это могло быть сделано. Трепетными руками они касались свитка, недоумевая, благодать ли это аллаха, или дьявольское наваждение.

— Помоложе он тут немного, — смущенно заметил тот носильщик, что жаловался на тяжесть книг. — А все такой же, каким был у нас… Твой хозяин небось тоже его гибели помог! — крикнул он слуге. — Наши муллы и имамы его терпеть не могли… Так и выслеживали, к чему бы придраться!

— Ну и как, выследили? — вмешался в разговор заинтересованный Абдул-Вахид.

— Да по-разному говорят… — осторожно ответил за всех старик. — Никто толком не знает, как это вышло. Только известно, что сгубили его злые люди. Не к кому теперь податься простому человеку… — Старик держал в дрожащих руках развернутый свиток, и лицо его кривилось гримасой горечи и боли.

— Он вылечил мою дочь, — тихо сказал один из носильщиков.

— Может быть, и я не кашлял бы так, когда бы-доктор был жив… — заметил старик, вздохнув.

— А разве доктор умер? — спросил ученик, помогавший Абдул-Вахиду.

— Как же, — грустно ответил кто-то. — Разве вы не слыхали? Весь Хамадан говорил о том, как наш покойный правитель замуровал его живого в каменный мешок… Сколько у нас слез пролили!

— Э, братцы, — весело воскликнул слуга, не обращая внимания на знаки Абдул-Вахида, которому хотелось дослушать до конца историю гибели учителя, — не слушайте базарной болтовни! Скоро вы опять увидите вашего друга! Жив он и даже здоров!..

От неожиданности старик выронил портрет, и тот, снова свернувшись в свиток, покатился по полу.

Носильщики уставились на слугу. Глаза их были красноречивее всяких слов. И слуга прекрасно все понял.

— Жив! Говорю вам, жив! Посидел в крепости, помучился там, но все же его выпустили.

— А ты не врешь? — недоверчиво прошептал старый носильщик. — Не утешай! Нам таких утешений не надо…

— Врать мне не приходится. Ваш доктор — мой хозяин… Вот переселимся сюда, опять к нему ходить начнут. Можете и вы, заглянуть, если дело будет. А пока что, получайте ваши денежки…

Слуга протягивал носильщикам деньги, но те, не принимая их, глядели на него повеселевшими глазами.,

— Господин, — умоляюще обратился старик к Абдул-Вахиду, — ты-то скажи нам, не обманывает нас этот парень?..

Абдул-Вахид подтвердил слова слуги.

Носильщики вышли из дому, оживленно переговариваясь.

Раскладывая по полкам книги и рукописи, Абдул-Вахид то и дело отрывался от этого занятия, чтобы прочесть страничку наудачу раскрытой книги или перелистать рукопись, только что собранную из отдельных разрозненных листков, в спешке попавших в разные мешки.

— Каких огромных и разнообразных знаний человек наш учитель, — заметил он товарищу, рассматривая каллиграфически переписанный том. — Только что я собирал листы трактата о сердечных болезнях, а сейчас у меня в руках «Книга споров». Ты вынул «Книгу по географии о государствах и краях земли», а под ногами у тебя я вижу листы трактата «Об углах». Ты погляди на эти полки, которые мы почти заполнили! Сколько мыслей вложено в каждую книгу и сколько надо познать, чтобы осуществить такой труд!

Бахманьяр подошел к полке и принялся разглядывать стоящие рядами книги

— Вот его «Универсальная астрономия», о которой он говорил нам на занятиях, вот два тома «Книги о благодеянии и зле», а подле нее «Введение в музыкальное искусство», — показывал ему Абдул-Вахид. — А вот трактаты, которые с радостью бы сожгли многие лжеученые.

Он опустился на ковер и разложил прямо перед собой мятые листы рукописи, только что вытащенные из мешков.

— Один из чих опровергает звездочетов и астрологов, а во втором учитель осмеивает веру в талисманы, амулеты, заговоры, колдовство. Он пишет, — Абдул-Вахид тревожно огляделся кругом, но, убедившись, что никого чужого нет, продолжал — «Пророчества, столь распространенные в среде мусульманских святых и духовенства, вызываются не чем иным, как душевными заболеваниями, и не имеют в себе ничего божественного… «Неудивительно, что, высказывая подобные мысли, нашему учителю приходится писать такие предисловия, как в послании «О душе»: «Я тайны открыл, чтобы поучить моих наиболее близких учеников… Но я запрещаю моим друзьям и моим ученикам, которые признали бы мое учение, сообщать мои мысли людям не зрелым, а также хранить рукопись в ненадежном месте…» Ахмад! — окликнул слугу Абдул-Вахид. — Смотри-ка, я кладу все это сюда! В случае чего, убирай эту пачку рукописей в первую очередь…

Книг было очень много. Уже заняты были все полки, а еще оставался один большой неопорожненный мешок. Абдул-Вахид развязал его и извлек на свет пухлые томики в сафьяновых переплетах.

— А это что? — спросил, наклоняясь над книгами, Бахманьяр.

— «Канон врачебной науки» — самая большая работа учителя, — ответил Абдул-Вахид и принялся перелистывать страницы.

Почти все эти книги были неоднократно им переписаны, и потому, что бы ни открыл он, все было ему знакомо и близко. Но юный ученик Ибн Сины не был еще знаком с этой работой, так же как и мы. Поэтому неплохо бы и нам вместе с Бахманьяром познакомиться с этим трудом Абу-Али, ставшим классическим на многие века, воспитавшим многие и многие поколения врачей не только на Востоке, но и на Западе.

Если мы откроем первую страницу первого тома «Канона врачебной науки», то прежде всего удивимся тому, что там нет восхваления небесного владыки, как нет посвящения земному, что было обязательным в те далекие времена, когда Абу-Али писал свою работу. Ученый начинает прямо и решительно: «Я утверждаю: медицина — наука, познающая состояние тела человека, поскольку оно здорово или утратит здоровье, для того чтобы сохранить здоровье и вернуть его, если оно утрачено… Когда говорят, что в медицине есть нечто теоретическое и нечто практическое, то не следует думать, как воображают многие исследователи данного вопроса, будто этим хотят сказать, что одна часть медицины — познание, другая часть — действие. Напротив, тебе должно знать, что под этим подразумевается нечто другое. А именно: каждая из двух частей медицины — не что иное, как наука, но одна из них — это наука об основах медицины, а другая — о том, как ею заниматься».

То, что сказано здесь, — это кредо автора. Дело медицины — прежде всего уметь сохранить здоровье человека, а во-вторых, возвратить его, если оно потеряно. Обязанность врача искать причины не только болезни, но и здоровья. И практика, постоянная и систематическая, — лучший помощник медика, один из основных путей познания.

«Канон» написан тысячу лет назад врачом, лишенным множества тех вспомогательных средств диагностики, которыми вооружена медицина наших дней. Мало того, у Ибн Сины не было представления об основном факторе организма — о кровообращении. Его открыли позже, Ибн Сине же, по наследству от греков досталось учение о четырех соках — учение, которое нам кажется верхом наивности, но царившее в медицине в течение двух тысячелетий. Соки эти — кровь, флегма, желтая желчь и черная желчь. Кровь находится в артериях, флегма — в мозгу, желтая желчь — в печени, черная желчь — в селезенке.

Несмотря на то, что это учение о соках очень усложняло лечение, Ибн Сина был настолько вдумчив, настолько практика сделала его превосходным диагностом, замечательным клиницистом, что книга его во многом, даже с точки зрения сегодняшнего дня, интересна. Автор смело и последовательно проводит свою линию. Важнейшее — это опыт, личное наблюдение, не раз и не два повторенное. В основе книги, как и всей медицинской практики Ибн Сины, — трезвый реализм, наблюдение, эксперимент. Он присматривается, изучает и тогда только выносит решение точное, категорическое, твердое. И в этом решении даже теория соков не является помехой. Ибн Сина находит «путь определения болезни и метода ее излечения вопреки тем препятствиям, которые чинит врачам теория.

«Канон» — огромный по объему труд: в нем пять книг, около двухсот печатных листов.

В первой книге — теоретические основы медицинских взглядов Ибн Сины, философия медицины и отчасти — история. Он рассматривает человека от головы до пят. Здесь сжатый, но содержательный очерк анатомии человека, раскрывающий тайну Ибн Сины — подпольное анатомирование трупов. Иначе ничем нельзя объяснить точных знаний Ибн Сины. Здесь учение о соках и о различии в телосложении и конституции людей. Подробно рассматриваются причины как здоровья, так и болезней, разбираются симптомы болезней и их комбинации у различных людей. Ибн Сина не. один раз повторяет, что индивидуумы различны и к каждому надо подходить со своей меркой. Отдельный раздел в книге посвящен пульсу и моче. Уделено внимание режиму, физическим упражнениям и диететике.

Во второй книге описаны «простые» лекарства. Дано семьсот восемьдесят пять растительных, животных и минеральных средств с указанием их происхождения, способа добывания и методов приготовления и применения.

Третья книга посвящена «местным болезням». Тщательно рассматриваются болезни головы: глаз, ушей, горла, языка, носа и другие.

В четвертой — общие болезни тела. Много внимания уделено различным видам лихорадок.

Пятая — отдана описанию и способам приготовления и употребления сложных лекарств.

То, что сделал Абу-Али ибн Сина как врач, то, что нашло отражение в его «Каноне врачебной науки», — это великий научный подвиг, равного которому трудно найти. Скованный со всех сторон условностями, суевериями, предрассудками, противоречивыми знаниями, переданными ему врачами прошлого, Ибн Сина сумел сделать очень многое. Мы попробуем вспомнить хотя бы и не полностью то. чем он обогатил науку: Ибн Сина первый заподозрил, что существуют какие-то мельчайшие существа, вызывающие заболевания, портящие воду, передающие болезнь. Он первый обратил внимание на то, что пищевые вещества могут быть лекарствами. Что точно так же могут быть заменителями лекарств физические упражнения, ванны и чистота. Он поднял вопрос о физическом и нравственном воспитании детей с раннего возраста и, таким образом, оказался отцом современной педиатрии. Ибн Сина определил различие между чумой и холерой. Обратил внимание на заразительность оспы. Первый описал проказу, решительно отделив ее от «слоновости». Разграничил плеврит и воспаление легких. Подробно описал язву желудка. Нашел и определил признаки менингита. Открыл и описал прикрепление «истинных» мышц глаза и сделал еще множество открытий, применявшихся им во врачебной практике и создавших ему славу гениального врача. Все это нашло отражение в «Каноне».

То, что мы прочли на трех-четырех страницах, стоило Ибн Сине многих лет упорного труда; такой же труд должны были затрачивать его ученики, чтобы постигнуть хотя бы начала медицинских знаний.

— А знаешь ли ты взгляды нашего учителя на то, каким должен быть врач? — строго спросил Абдул-Вахид Бахманьяра.

И на отрицательный ответ того заметил:

— Шейх не раз повторял нам, что человек, посвятивший себя врачеванию, должен быть добр, прост, бескорыстен, честен, правдив. Внешний вид его должен быть исполнен достоинства; речь немногословна; взор прямой и открытый; одежды безукоризненной чистоты, благоуханны, но скромны. Весь облик его должен внушать доверие и симпатию. Сердечность врача является одним из средств лечения…

Пока Абдул-Вахид бегло знакомил Бахманьяра со взглядами учителя на облик врача и «Каноном», расставляя его тома на полке, слуга принес еще несколько книг, места которым не нашлось. Абдул-Вахид раскрыл первую поданную ему — это была «Книга исцеления». Он улыбнулся ей, как старой знакомой. Она столько раз была переписана его рукой, что он знал ее почти что дословно, и все же с удовольствием прочел первые бросившиеся в глаза строки:

«Следует, чтобы мы приступили к изучению естественной истории. Здесь мы изберем тот способ, по которому прошла философия последователей школы Аристотеля, и употребим усилия в трудном вопросе. Мы видели многих людей науки, которые, когда трактуют о делах неважных и о вопросах, правильность которых легко выясняется, тратят на это все свои силы, приводя разные доводы и другие средства исследования. Когда же они касаются действительно трудного вопроса и предметов, требующих продуманных доказательств, то быстро оставляют их. Мы надеемся пойти по другому пути…»

«Как последователен учитель, — подумал Абдул-Вахид, вздыхая, — он действительно никогда не идет по легкому пути, никогда не оставляет чего-то недодуманного, непознанного… Не каждый из нас способен быть его достойным учеником… Сколько раз я сам отступал перед трудностями! Сколько раз учитель сердился на меня за это, и, должно быть, только моя преданность заставляла его терпеть мое неразумие…»

На какое-то время хорошее настроение Абдул-Вахида померкло. Он разбирал книги, расставлял их молча, изредка тяжело вздыхая.

Младший ученик Абу-Али, Бахманьяр, с удивлением поглядывал на Абдул-Вахида. Мрачность была тому совсем не свойственна. Обычно он любил и поговорить и посмеяться.

А тут уже целых полчаса он молча занимается работой.

Но Бахманьяр скоро так увлекся разглядыванием рукописей, что забыл о настроении Абдул-Вахида.

— Оказывается, наш учитель пишет не только по-арабски! — воскликнул он. — Гляди-ка, здесь есть трактаты ка дари!.. Удивительно!..

— Чему ты удивляешься? — буркнул старший ученик — Дари — его родной язык. Почему же ему не писать на нем?

— Но это же не принято!

— Попробуй скажи это при шейхе! Он покажет тебе, что принято, что не принято… Он нам не раз говорил, что каждый человек должен любить и беречь свой родной язык, обогащать его… Сам он готов был бы всегда писать только на дари. Но, к сожалению, языком науки у нас является арабский. Это язык общий для ученых очень многих народностей. Для того чтобы они понимали нас, приходится пользоваться им. А о дари шейх говорит, что он — один из самых музыкальных языков мира, он словно бы приспособлен для поэзии и пения… Шейх всегда с радостью пишет на нем… У него немало книг написано на дари…

Абдул-Вахид отошел в глубину комнаты и стал там листать одну из старых работ Абу-Али — изложение «Начал геометрии Эвклида» с чертежами и рисунками.

«Это тоже для нас, учеников, составлял шейх-ур-раис, — думал он с нежностью. — Это из ранних джурджанских работ..: Он рассказывал как-то, что принялся за нее, живя у медника на базаре, после того как три дня почти ничего не ел… Но что это? — Абдул-Вахид вынул из книги несколько тоненьких листочков. — Вероятно, учитель хотел дополнить книгу…»

Он прочитал первый листок, чтобы определить, к какой главе он относится. На узкой, мелко исписанной страничке стоял заголовок:

«Жизнеописание Абу-Али Хусейна ибн Абдаллаха ибн Сины».

Удивленный Абдул-Вахид читал дальше. Он никогда не слыхал от учителя, чтобы тот вел записки о своей жизни. Но как это хорошо, как важно для учеников и для потомков! Жаль только, что все здесь так кратко изложено. Немного о детстве, об ученье, о стареньком наставнике Натили. Изложение обрывается на возвращении из Дихистана в Джурджан.

«В Джурджане ко мне присоединился Абу-Убей-ал-Джузджани. И я сочинил о своем положении касыду с таким двустишием:

Когда я стал великим, нет для меня простора.

Когда цена мне возросла где найду я спрос?..

Абдул-Вахида очень тронуло упоминание о нем. Не забыл учитель. «Он, наверное, забросил эту запись и не станет ее продолжать, но не зря он последним упомянул мое имя, — подумал Абдул-Вахид, — продолжать надо мне…»

Когда, наконец, разборка подходит к концу и комната постепенно приобретает все более аккуратный вид, усталый Абдул-Вахид, присев на край маленького столика, говорит Бахманьяру:

— Все эти полки заняты уже переписанными книгами нашего учителя, а все нижние — рукописями его трактатов. Когда посмотришь на такое богатство мыслей и чувств, на такую отдачу всех своих сил и знаний, чувствуешь, какой великий человек Абу-Али! Я не верю, что его труды когда-нибудь умрут! Пройдет сто лет, пятьсот, тысяча, и все равно люди будут помнить его, учиться у него… Река науки, которая сейчас течет только для избранных, разольется со временем по всему миру, и в самых далеких уголках света будут знать о нашем учителе, так же как будут знать обо всех могучих умах человечества!..

— Это ты, Абдул-Вахид, рассуждаешь здесь о человечестве? — послышался веселый голос Абу-Али, и он, улыбаясь, остановился на пороге комнаты. — Вы, наверное, очень устали, мои мальчики? — спросил он, подходя к ученикам. — Опять вы приготовили мне дворец, хотя я рад был бы и простой хижине… Ученый должен быть скромным… Знаешь, Абдул-Вахид, я нынче получил подарок, о котором давно мечтал.

— Подарок?

— Живой подарок! — Абу-Али посмеивался, глядя на недоумевающее лицо ученика.

Красивые темно-серые глаза ученого щурились, на висках довольно явственно выступали тонкие стрелки морщинок.

— Живой подарок… Ты слышишь, он воет, этот подарок?..

— Неужели волк?

— Да. Ловчий самого эмира позаботился о том, чтобы доставить самого крупного и здорового зверя. Теперь-то мы сможем поставить опыт…

Ибн Сина был доволен. Давно задуманный эксперимент принимал реальные очертания.

— Ахмад! — обратился ученый к слуге. — Завтра утром разыщи мне на базаре двух молодых, здоровых баранов. А вечером приведи хорошего плотника…

Ибн Сина в сопровождении Абдул-Вахида вышел в сад, окружавший дом. Сад был обширен, зелен и огорожен надежным забором. Абу-Али обошел его весь и наметил, где поставить клетки.

Давно, еще живя в Джурджане над мастерской медника, Ибн Сина обратил внимание на то, что шум, даже когда его не замечаешь в пылу работы, тяжело действует на мозг человека. После этого ему не раз приходилось самому или у своих больных сталкиваться с действием раздражителей. Те или иные впечатления тягостно влияли сначала на работоспособность, затем на настроение и в конце концов на здоровье. Точно он все еще не мог установить, что именно поражается раздражителями — мозг или нервы.

Сейчас он надеялся кое-что познать на опыте.

Через два дня в саду Ибн Сины можно было наблюдать такую картину. В одном углу стояли рядом две клетки; в одной метался огромный серый волк. Сильными лапами матерый хищник старался согнуть прутья решетки и успокаивался только тогда, когда ему бросали кровавые мясные лохмотья или полу-ободранные кости. В соседней — боязливо жался к стенам кудрявый упитанный барашек. В другом конце сада, куда не мог донестись даже запах хищника, тоже в клетке, блаженно пережевывал свежую траву второй баран.

Волк не мог дотянуться до своего соседа — барана, а тот даже не мог видеть хищника, и все же он не жил, а трепетал. Сначала он шарахался от каждого шума, забивался в угол, потом почти отказался от пищи и только жадно пил воду, затем и вода перестала его притягивать. Прошло всего несколько дней, а барашек уже не мог стоять на ногах и весь трясся как в лихорадке. Если бы Абу-Али не прекратил опыта, гибель барана была бы неизбежна И в это же время его товарищ, находившийся в одинаковых с ним условиях, но не имевший страшного соседа, толстел, здоровел и рос.

— Я думаю, никто из нас не считает барана существом мыслящим, — заметил Абу-Али в тот день, когда поручил Абдул-Вахиду перевести подопытное животное подальше от волка. — Очевидно, не мозг, а какие-то нервные центры в мозгу, общие и для человека и для животного, реагируют на раздражителя…

Расследованию причин поведения подопытного животного был посвящен один из последних уроков Ибн Сины в Хамадане.

Как ни любезны были к ученому Сама-уд-Давла и Тадж-ул-Мулк, жизнь в Хамадане его все больше и больше тяготила.

Глава 6


Прошло несколько лет. Немало воды утекло по арыкам Бухары, Хорезма, Исфагана…

Абдул-Вахид сидит на коврике перед светильником, подвешенным на тонких серебряных цепочках к потолку. На ладони левой руки он держит листок бумаги и быстро водит по нему каламом. Задумавшись, он перечитывает последнюю фразу: «Так прошло некоторое время, и все это время Тадж-ул-Мулк обольщал его чудесными обещаниями. Затем шейх понял, что ему необходимо бежать в Исфаган, и он покинул Хамадан вместе со мной, своим братом и двумя слугами. Чтобы нас не узнали и не задержали, мы переоделись в бедные одежды суфиев…»

Абдул-Вахид описывает, как после тяжелого и долгого пути подъехали они, наконец, к Исфагану.

Он вспоминает, какая толпа встречала их у ворот города. Ему говорили потом, что люди собрались здесь с утра — поглядеть на великого ученого, которого давно ждали. Приветственные крики народа провожали Абу-Али до дворца, до того самого момента, когда он, бросив поводья слуге, легкой походкой прошел впереди своих спутников по коврам, раскинутым через весь двор

Дальнейшее Абдул-Вахид не берется записывать, не расспросив предварительно учителя Все это было скрыто от его глаз Ворота дворца, широко открытые перед учителем, закрылись перед его скромным учеником.

Но, как видно, внимание эмира удивило всех присутствующих. Даже царственного гостя, пожалуй, принимали бы менее сердечно. Поистине эмир превзошел себя, такую честь он оказал ученому. Да оно и неудивительно: имя шейха-ур-раиса известно по всему Востоку. До сих пор султан Махмуд считает себя униженным Ибн Синой и вместе с тем по-старому жаждет привлечь ученого к своему двору. Но Ибн Сина избрал местом своего пребывания не роскошный замок в Газне, а скромное обиталище исфаганского повелителя. Это надо ценить!

Но возраст и перенесенные испытания дают себя знать. Много чести — много усталости. А удел смертного — это труд до последнего дыхания. Без сожаления оставляет Абу-Али затянувшийся прием во дворце Ала-ул-Давла, оставляет, чтобы завтра же с утра начать привычную трудовую жизнь.

Проходит всего несколько недель, и вот уже течет эта жизнь здесь, в Исфагане, в том же озарении светильника мысли, как это было в Бухаре, Хорезме, Несе, Рее, Хамадане — везде, куда скитания забрасывали ученого.

В чуть брезжущем свете раннего утра Абу-Али встает. Слуга подает ему таз с прохладной водой Абу-Али моется, делает несколько гимнастических упражнений, одевается.

На дворе уже рассвело. Начатая рукопись и чернильница приготовлены с вечера. Впереди еще часа два до прихода учеников. А утро — самое лучшее время для работы.

За эти часы Абу-Али успевает написать целую главу. Он весел, доволен и с воодушевлением начинает беседу, лишь только сходятся ученики.

Сегодня беседа посвящена истории права, и Абу-Али вдохновенно рассказывает ученикам о греческих законах. Завтра он будет говорить с ними о музыке, а послезавтра, быть может, о звездном небе. Его система — расширять представления молодежи, заинтересовывать ее, показывать ей новое, яркое, требующее своего познания. Но в иных предметах он методичен, требователен, кропотлив.

После лекции он вместе с молодежью покидает комнаты.

У ворот дома, на полянке под тенью густых деревьев, на скамьях, на камнях и просто на земле сидят сотни людей, ожидающих его выхода.

Крестьяне, ремесленники, городская беднота, путники, пришедшие за многие десятки километров повидать шейха, — все ждут его с нетерпением. Здесь калеки и больные, но здесь же и здоровые, которым нужно не лечение, а совет или помощь. Несколько в стороне стоят люди познатнее: богатые купцы, помещики, чиновники, которым не хочется смешиваться с толпой, хотя они и знают, что Абу-Али ни для кого не делает исключения, — все, кто обращается к нему, равны для него, будь то водонос или сановник. Абу-Али в сопровождении Абдул-Вахида и двух-трех учеников обходит ожидающих. Разбитая параличом девушка, юноша с вывихнутым плечом, эпилептик, трясущаяся от старости и голода старуха, брошенный на произвол судьбы чесоточный ребенок — все находят у Абу-Али внимание и помощь.

Время приближается к полудню.

Из нижних окон дома Абу-Али, где расположены кухни, слышен стук ложек, ножей, какие-то крики. Окно внезапно открывается, и повар, огромный толстый тюрк, с большим черпаком за поясом, истошно кричит:

— Эй! Кто сегодня задумал пообедать? Подходи! Всех угощаю!

Приглашение дважды повторять не приходится. Бедняки-посетители бросаются к окнам. Каждый день в доме ученого готовят на всю эту огромную семью:

Абу-Али с учениками тоже садится обедать в тени деревьев. После обеда надо ехать во дворец к правителю Еще вчера вечером Абу-Али уведомили о том, что привезли больного родственника эмира.

Остановив свою лошадь у маленькой калитки, ведущей через дворик в жилые помещения дворца, Абу-Али уже на пороге удивлен и оглушен воем и мычаньем, несущимися из небольшого садового павильона.

— Ему кажется, о мудрейший, — торопливо объяснил кто-то из приближенных, — что он жирная, откормленная корова и вот уже который день требует от нас, чтобы мы его зарезали и съели

— Скажите ему, — немного подумав, сказал Абу-Али, — что сейчас к нему придет мясник. А мне дайте, — обращается он к слугам, — фартук и нож.

Преобразившись в мясника, Абу-Али идет в павильон. Восторженный рев встречает его появление Он всматривается в больного Гот так поглощен своей болезненной идеей, что действительно что-то коровье появилось в его печальном, унылом лице и больших темных глазах.

«Как дорого расплачиваются потомки за излишества, допущенные их предками», — грустно думает Абу-Али, но говорит громко и властно

— Свяжите его! Сейчас мы его зарежем, — с этими словами он начинает точить нож о каменный порог павильона

Больной смотрит радостно и успокоенно. Нож наточен. Абу-Али подходит к принцу и начинает его ощупывать.

— Что это за безобразие! — накидывается он на одного из придворных. — Зачем меня беспокоили! Разве можно резать такую тощую корову! Она же никуда не годится! Кто будет есть такое жесткое, нежирное мясо! Начните ее немедленно кормить, тогда я недели через две смогу ее зарезать, — и с недовольным видом Абу-Али выходит из павильона.

— Я пришлю лекарства, — говорит он родственникам больного. — Будете давать ему с едой Мы его вылечим

..Абдул-Вахид день за днем продолжал свои бесхитростные записи о жизни учителя: «..И он стал одним из приближенных и доверенных Ала-уд-Давла. Однажды вечером в присутствии Ала-уд-Давла кто-то упомянул о вреде, который приносят календари, составленные на основании старых наблюдений, и эмир повелел шейху заняться наблюдениями за звездами и выдал необходимые средства. И шейх начал заниматься этим, поручив мне изготовление нужных для этого инструментов и прием на работу знающих мастеров. И при наблюдении обнаружилось много проблем. Но делу наблюдения за звездами наносился вред обилием походов и связанных с ними помех…»

— Чем ты занимаешься, мой друг? — услышал однажды Абдул-Вахид у себя за спиной голос учителя и вздрогнул, как пойманный на месте преступления подросток.

Ибн Сина уже несколько минут как вошел в комнату и читал через плечо ученика написанное им.

— Шейх, я продолжаю описание твоей жизни, которое ты сам начал, а затем бросил, — смущенно объяснил Абдул-Вахид.

— Стоит ли тратить на это время? — На лице Ибн Сины мелькнула мягкая улыбка. — Я не пророк Мухаммед! Это его жизнь правоверные должны знать во всех подробностях. Но какой интерес увековечивать подробности жизни скромного ученого, который стоит бесконечно дальше от аллаха, чем его пророк?

— Но ведь ты сам начал… — смущенно произнес Абдул-Вахид, — я думал, ты, шейх, не будешь на меня сердиться…

Абу-Али потрепал его по плечу.

— Я начал потому, что мне захотелось вспомнить ту тропинку, по которой я шел в молодости. А тебе-то это зачем?

— Шейх! То, что ты сделал для науки и человечества, будет жить века. Быть может, через тысячу лет потомки прославят твое имя и твои дела. Они захотят знать, кто же был великий Абу-Али ибн Сина, откуда он родом, как он жил и работал, какие события были в его беспокойной жизни…

— Если это будет так, как ты говоришь, то когда-нибудь появятся люди, которые обо мне напишут на основании моих книг и трудов…

Абу-Али помолчал, вглядываясь в ровные строчки записей Абдул-Вахида, а затем заметил:

— А то, что ты пишешь о походах, — верно. Насколько больше мы могли бы сделать, когда б не отрывались от науки для самого худшего, что есть в мире, — для войны…

…И в Исфагане Абу-Али тоже вынужден был против своей воли то участвовать в походах, то давать эмиру советы, как эти кампании лучше организовать, как снарядить войско, кому поручить командование.

Иногда удавалось отговориться от сопровождения повелителя работой над пересмотром календарей, к которой Абу-Али привлек и своего ученика — сына Ала-уд-Давла. До сих пор в Исфагане показывают развалины обсерватории, сооруженной в дворцовом саду для этих занятий. Иногда Ибн Сина мотивировал свой отказ от участия в походах тем, что без него некому приглядеть за постройками медресе и «Дома излечения», которые строились по настоятельной просьбе ученого.

Оба здания были победой Ибн Сины. Школа и больница — что могло быть более необходимым народу! То, что Ала-уд-Давла пошел на такие расходы, несколько примиряло ученого с воинственными наклонностями эмира. Другие правители только воевали, не думая ни о просвещении, ни о здоровье своих подданных.

Знаменательный разговор произошел по этому поводу между повелителем Исфагана и ученым. На плане больницы, сделанном Инб Синой, было написано: «Дарил шифа» — «Дом исцеления». Ала-уд-Давла, которому проект постройки понравился, подписал его, но исправил «Дом исцеления» на «Дом болящих» и в таком виде передал Абу-Али.

— Излечатся ли наши больные или нет — неизвестно, — заметил он. — Строим же мы для больных. Такое название будет более точным. Не правда ли?

— Повелитель! В названии «Дом исцеления» заключена надежда, в названии «Дом болящих» — безнадежность. Надежда же, по моим наблюдениям, один из лучших врачей в мире. А нам хорошие врачи нужны…

Ала-уд-Давла подумал и решительным жестом зачеркнул слово «болящих».

— Если ты утверждаешь, что надежда будет излечивать наших подданных, пусть будет по-твоему…

Ала-уд-Давла был, пожалуй, наименее жестоким и наиболее просвещенным из всех иранских владык.

И все же Абу-Али постоянно возвращался все к тем же горьким мыслям о несовершенстве общественного строя, о необходимости изменений в нем. Те мысли, что он в свое время высказывал в «Книге исцеления» по вопросам структуры государства, передумывались и пересматривались им не раз.

Должно быть, именно в Исфагане Абу-Али написал свою утопически-фиософскую повесть «Ат-Тайр» («Птица»). Здесь он изображает идеальное общество птиц, живущих где-то в горах. Там все равны, свободны, обладают высокими моральными качествами, помогают друг другу и стараются никому не вредить.

— Это мечта, — заметил Абу-Али своим ученикам, прочитав им повесть. — Неисполнимая мечта…

Мечта действительно была неисполнимой. Абу-Али жаждал идеального содружества, а жизнь кругом складывалась совсем по-другому. Жестокая бессмысленность войны все время врывалась в планы и расчеты стремящегося к спокойной работе ученого.

И все же постепенно добрая воля и добрый совет Абу-Али побеждали корыстные расчеты Ала-уд-Давла.

Эмир Исфагана делал все, чтобы прославиться в качестве знатока и почитателя наук и искусств. У него находили приют скитальцы — философы, математики, медики, алхимики, астрологи, поэты, музыканты. Но выше всех почитался Абу-Али ибн Сина.

Первый из первых, шейх-ур-раис, наставник и глава ученых, так величали при дворе Ала-уд-Давла Ибн Сину. Но это первенствующее положение среди сравнительно малознающих людей совсем не льстило ученому. Постоянно вспоминал он совместную работу с Бируни в Хорезме, то недолгое время, когда рядом с ним стоял не ученик, а соратник.

Очень редко доходили до Абу-Али сведения о великом хорезмийце, еще реже его письма Уже много лет, как Бируни жил в Газне, при дворе султана Махмуда. Вызвав его для доклада о последних днях хорезмшаха Ма’муна ибн Ма’муна, султан так и не отпустил его от себя. Изредка удавалось ученым переслать друг другу свои работы. Абу-Али передал с верным человеком первые три книги «Канона», а от Бируни получил начало его замечательной работы об Индии, которую тот писал все эти годы, вынужденный участвовать в походах султана Махмуда. Бируни, единственный из свиты султана, смотрел на Индию, как на прекрасную культурную страну с народом талантливым, трудолюбивым, честным, благородным и несчастным.

Абу-Али, как никто, понимал огромную ценность этого труда, ему хотелось бы обсудить его со знающими людьми, но таких вокруг него не было. Ученики, которых он обучал, может быть, со временем оценят вклад Бируни в науку, но сейчас ум их молод и не зрел.

Но все же отсутствие сподвижника не обрекало Абу-Али на полное одиночество. С первого же дня приезда ученого в Исфаган Ала-уд-Давла отдал приказ всем ученым, законоведам, философам в пятницу ночью собираться в его дворце для чтений и диспутов. «Академия» хорезмшахов не давала покоя тщеславию исфаганского эмира. Сам он постоянно присутствовал на этих собраниях и, не стесняясь, спрашивал ученого о том, что ему оказывалось непонятным.

— Я обращаюсь к такому же эмиру, как я сам, — говорил Ала-уд-Давла, посмеиваясь — Абу-Али — повелитель ученых, как я повелитель простых смертных…

Абу-Али кланялся, слушал любезности Ала-уд-Давла, но не верил ему. Он на долгом опыте убедился, что никогда ни один эмир не откажется от своей власти над ученым, предаст его, если ему это выгодно, и возвеличит его, если это тоже окажется ему выгодным.

На одном из собраний Абу-Али прочитал выдержки из философской работы, которую он начал писать на своем родном языке дари, на том самом языке, на котором говорило все население Исфагана и его правитель. Ала-уд-Давла был польщен и обрадован. Арабский язык он знал посредственно, это затрудняло понимание им научных вопросов. А сейчас с помощью такой книги он, пожалуй, сможет понимать все тонкости разногласий в спорах, сможет и сам ввернуть кое-какие замечания.

Ну как было не ценить такого придворного! Но Абу-Али писал на дари не в угоду эмиру, а для того чтобы его труд был доступен наибольшему кругу исфаганцев, для которых книга на дари была понятнее и ближе, чем на арабском. Книгу эту Абу-Али назвал «Даниш-наме» и посвятил ее Ала-уд-Давла.

…Абу-Али перевалило уже на шестой десяток. Но он был деятелен, энергичен, работоспособен. По-прежнему принимал множество больных, преподавал, писал книги. Загруженный до предела день не мешал ему попировать ночью, а после недолгого сна снова приступить к работе. Он никогда не был ни подвижником, ни ханжой, не стал таким и в зрелые годы.

Не чужд ему был и юмор. Об одном случае «научной шутки» Ибн Сины рассказал Абдул-Вахид

Дворец Ала-уд-Давла с тех пор, как в Исфагане поселился Абу-Али, был, как мы знаем, широко открыт для местных и приезжих ученых. Однажды эмира посетил известный филолог, специалист в области арабского языка Абу-Мансур ал-Джаббан. Он знал Ибн Сину как крупнейшего ученого, но, не желая унижать себя перед ним, надменно заметил в ответ на высказанное Абу-Али мнение:

— Воистину ты философ и мудрец, но ты не начитан в языкознании, твои слова об этом неудовлетворительны…

Ибн Сина выслушал заявление Ал-Джаббана молча, но не забыл его.

В последующие три года Абу-Али много времени посвятил изучению языкознания и даже выписал — из Хорасана книгу крупнейшего арабского лексикографа Абу-Мансура ал-Азхари «Исправление языка».

За эти годы Ибн Сина стал крупным специалистом по языку, досконально изучив предмет. Практикуясь и совершенствуя свои знания, он сочинил три касыды, в которых употребил наиболее редко встречающиеся в обиходе слова, а затем написал три книги: одну в стиле Ибн Амида, считавшегося одним из лучших стилистов Востока, другую в стиле знатока словесных наук покойного везира Исфагана Ас-Сахиба и третью в стиле ученого-языковеда Ac-Саби. Переплетя все книги в один том и придав ему старый и потрепанный вид, Абу-Али уговорил эмира показать эту книгу при следующем визите Абу-Мансуру ал-Джаббану.

Ученый старик пренебрежительно принял том и с важным видом начал его перелистывать.

— Мы нашли ее в поле во время охоты, — заметил эмир. — Мне хочется, чтобы ты посмотрел и сказал, что здесь содержится.

Чем больше Ал-Джаббан листал книгу, тем в большее приходил недоумение.

Книга была написана изысканным, безупречно точным языком, но так сложно, что целый ряд выражений оставался ученому-языковеду непонятным Он мялся и смущенно мычал, не зная, как объяснить их эмиру.

А тот, ехидно улыбаясь, обратился к Ибн Сине

— Может быть, ты, дорогой Абу-Али, хотя ты, конечно, не языковед, разрешишь недоумения Абу-Мансура?

— В этом нет ничего сложного. Это такие пустяки, которые может знать каждый. Все, что ты не понял в этой книге, почтенный Абу-Мансур, упоминается в книгах по языковедению. Я могу их тебе все назвать и даже указать страницы, где находятся смущающие тебя обороты…

По смеющимся глазам Абу-Али и насмешливой улыбке эмира Абу-Мансур угадал, чем вызван этот разговор и кто автор этих изысканных и таких различных по своему стилю произведений. Хорошо еще, что он нашел в себе мужество извиниться перед Ибн Синай за прошлую грубость и зазнайство.

А Абу-Али знакомство с новой дисциплиной заставило написать замечательную работу «Язык арабов», подобной которой в этой области еще не было создано. Абдул-Вахид с грустью сообщает, что эта выдающаяся работа не дошла до читателей, погибнув в черновике.

Годы, прожитые в Исфагане, были необычайно плодотворны. О том, как умел работать Абу-Али, рассказал нам тот же Абдул-Вахид:

«Еще в Джурджане шейх написал «Малое сокращение по логике», то самое, которое он затем поместил в начале своей «Книги спасения». Один экземпляр этой работы оказался в Ширазе. Тамошние ученые прочитали ее, и у них возник ряд недоумений по рассматривавшимся в ней проблемам Они записали свои вопросы на одной стопе бумаги. Кадий в Ширазе был в числе тех ученых. Он отправил эту стопу бумаги к Абул-Касиму ал-Кирмани, другу Ибрагима ибн Баба ад-Дейлами, занимавшегося наукой о сокровенном, и присоединил к ней письмо к шейху Абул-Касиму. И то и другое он переслал с всадником, направлявшимся в Исфаган. Судья просил вручить эту стопу бумаги шейху [Абу-Али] и взять с него обещание ответить на заданные вопросы. И вот Абул-Касим пришел к шейху в жаркий день, когда бледнело солнце, и вручил ему полученное письмо и стопу бумаги с вопросами ширазских ученых. Шейх прочел письмо и вернул его Абу-л-Касиму, а стопу бумаги положил перед собой. Пока присутствовавшие разговаривали между собой, он просматривал ее, затем Абул-Касим ушел, и шейх приказал мне принести белую бумагу и нарезать из нее несколько стоп. Я приготовил для него пять стоп, каждая из которых состояла из десяти листов размером в фараонову четверть. Мы прочли вечернюю молитву, принесли свечи, и шейх распорядился принести вино Усадив меня и своего брата, он велел нам пить вино, а сам начал писать ответы на те вопросы. И он писал и пил до половины ночи, пока меня и его брата не одолел сон. Тогда он велел нам уйти. На рассвете кто-то постучал ко мне в дверь: это был посланец шейха, который просил меня прийти к нему. Я при шел к шейху и застал его на молитвенном коврике, перед ним лежало пять стоп исписанной бумаги. И он сказал: «Возьми это, отправься к шейху Абу-л-Касиму ал-Кирмани и скажи ему, что я поспешил ответить на заданные мне вопросы, чтобы не задерживать посланного всадника». Когда я принес Абулл-Касим исписанные стопы бумаги, тот очень изумился и от правил посла, сообщив ширазским ученым об этом случае. И этот случай вошел в историю».[53]

…Идут годы. Все больше paстёт слава Абу-Али ал-Хусейна ибн Сины Все шире расходятся по всем восточному миру его замечательные книги, воспитывающие новые поколения образованных людей. У не го есть ученики и почитатели в Багдаде, Дамаске Египте. Ученые стекаются в Исфаган со всего Сред него Востока послушать шейха-ур-раиса. Ему пишут посылают рукописи, спрашивают советов. Он приносит славу маленькой области, давшей ему приют.

Эмир Ала-уд-Давла понимал это. Ни разу hi в чем не отказав ученому, он неизменно благоволил к нему и окружал заслуженным почетом.

Но гораздо больше радовало Абу-Али другое Ала-уд-Давла постепенно начинал понимать настоящую ценность науки. Он с готовностью поддерживал начинания Абу-Али, поручал ему серьезные, большие работы, в глубине души, может быть, рассчитывая на то, что они прославят еще больше Исфаган, а заодно и его самого. Его наследник, ученик Абу-Али, участвовал во многих замыслах и работах ученого. Он занимался в лаборатории, созданной Ибн Синой, помогал ему в астрономических наблюдениях. С помощью правителя и его сына Абу-Али создал такие точные измерительные инструменты, каких не быпо ни в одной обсерватории мира.

Досаждали только походы. Абу-Али никак не мог примириться с войной, с завоеваниями, никогда не ждал от них ничего доброго. В этом он старался убедить всех правителей, с которыми сталкивался в своей жизни, но тщетно. Тем тяжелее было прерывать научную работу и сопровождать Ала-уд-Давла.

К тому же годы скитаний и напряженного труда начали сказываться на здоровье. Абу-Али было уже за пятьдесят, по утрам он видел в отполированном металле зеркала бледное, утомленное лицо с сединой на висках и отеками под глазами. Стан его понемногу тоже становился тучнее.

Иные походы, будучи навязаны обстоятельствами, приносили много испытаний. Так произошло после смерти правительницы Рея — Сайиды. Словно того и ожидал, султан Махмуд быстро подвел войска к Рею и присоединил его к своим владениям. Положение Исфагана сразу же осложнилось. Абу-Али приходилось напрягать весь свой жизненный опыт и способности, чтобы помочь Ала-уд-Давла поддерживать хорошие отношения с Масудом, сыном Махмуда, назначенным наместником Рея. И все же воинственный Масуд предпринял поход на Исфаган и занял его. Все это произошло так внезапно, что успели покинуть город только эмир и ближайшие его советники. Даже семьи их остались в Исфагане, в том числе красавица сестра самого правителя.

Ала-уд-Давла с приближенными заперся в крепости. Они сидели там, ожидая ответа от Масуда на письмо, сочиненное Абу-Али. Ученый вложил в него все свое знание человеческой души и слабостей тщеславного Масуда. В ответ Ала-уд-Давла получил сообщение, что Масуд женится на его сестре и по этому случаю возвращает ее брату исфаганский престол.

Сравнительно спокойно прошли следующие два-три года. Но вот в Исфаган пришли вести о смерти султана Махмуда. Кончина султана, постоянно стремившегося быть покровителем Ибн Сины и так осложнявшего его жизнь, однако, совсем не обрело вала ни правительство Исфагана, ни самого Абу-Али Она только внесла лишние беспокойства. Масуд на следовал отцу и становился султаном Газны, в наместником Рея назначили Абу-Сахля Хорасанского, дурного соседа, более заинтересованного в завоевании Исфагана, чем в поддержании с ним добрых отношений.

Все чаще происходили стычки исфаганских войск с газнийскими, пока, наконец, войска Сахля не ворвались в город.

Смятение и ужас охватили исфаганцев. Никем не сдерживаемые гулямы жгли дома, грабили жителей, растаскивали лавки, громили базары Приближенные эмира и богачи скрылись из города, имущество и попало в руки победителей

Через некоторое время, оправившись от первого испуга, исфаганские войска внезапным ударом выбили противника из города и из страны. Исфаган был очищен от врагов, он мог приступить к своему вое становлению. Но какое бедствие испытал народ! Как разорены были жители!

Дом Абу-Али разграблен так же, как и другие Все имущество расхищено Но главное — погибли книги, рукописи, которых никому и никогда не по вторить.

На этот раз беда была непоправимой

Ученый подошел к своему дому. Он медленно во шел в двери, обошел одну за другой все комнаты Занавеси и ковры содраны, стенная живопись закопчена до неузнаваемости, на полу грязь, сено, камни В углу валяется один из сундуков, где хранились книги, он открыт и сломан. Искорежены и полки, где лежали написанные им книги и трактаты Абу-Али сгорбившись, как старик, стоит у притолоки своей рабочей комнаты. У него еще таилась какая-то надежда, что он найдет хотя бы отдельные листы последней своей работы, в которую им вложены все силы его зрелого, умудренного годами и опытом ума, — «Китаб-ул-инсаф» — «Книги справедливости» Но ничего нет. Плоды упорного труда исчезли. Только легкий ветер гонит по двору обгорелые обрывки бумаги.

Постарев сразу на десять лет, выходит Абу-Али из дому. Никакие слова сочувствия, которые пытается сказать ему Абдул-Вахид, не могут сгладить утрату. Слишком много души было отдано работе над той последней рукописью.

Опять это щемящее чувство одиночества. Абу-Али недоумевает — откуда оно? Разве не окружен он всегда людьми? Разве нет у него преданных друзей, любящих учеников? Разве это не восполняет всех утрат имущества, даже, наконец, рукописей? Внезапная мысль озаряет глубины мозга. Он слишком далеко ушел вперед от своего времени. Рядом с ним мало людей, которые приняли бы из его рук горящий факел знания и продолжали бы освещать путь следующим поколениям. Ученики, как ни старался он поднять их, растормошить, окрылить, далеко не все оправдали его надежды. Хорошие, способные, честные люди, они, конечно, будут делать все, что могут, но у большинства возможности ограничены. А врагов кругом множество, не сломятся ли они? Это он шагал вперед, не оглядываясь, все вперед и вперед. Чалмоносцы с их невежественным теологическим бредом, суфии с их непротивлением, ханжи с изуверским мракобесием, лжеученые, астрологи, алхимики, маги, гадатели, чудотворцы — все они сплотились против него, чтобы вырвать из рук и затушить огонь, который должен гореть, освещая путь человечеству. Но он крепко держит его, у него не вырвать, а вот удержат ли ученики?! Все враги, как совы, боятся света и жаждут тьмы. Его смерть, как бы она не стала их победой!.

Мысль о смерти последнее время почему-то все чаще и чаще приходит к Ибн Сине. Но он гонит ее. Нет, он еще крепок, он еще стойко сопротивляется болезням.

Все сегодняшние горестные мысли уступают одной — Абу-Али вспоминает, что гибель его произведений не так уж страшна: все им написанное распространено в десятках, а то и в сотнях экземпляров по всему Востоку. Окончательно погибла только «Книга справедливости», но и ее он помнит наизусть Может быть, когда-нибудь можно будет ее восстановить Лишь бы хватило здоровья.

Абу-Али не зря задумывается о здоровье Ело не когда крепкий организм уже не тот

Вот и сегодня с самого утра Абу-Али чувствует себя плохо. Боли в желудке и одышка.

«Годы дают себя знать! Пятьдесят шесть лет — неужели это уже старость? — думает он грустно — Так мало сделано и гак много задумано, что не хочется даже верить, что тебя может сторожить смерть!»

Словно в подтверждение его мыслей, снова начинаются резкие колющие боли.

Грелки, припарки — все это делает ему молодой старательный врач Но около ученого нет Абдул-Вахида — он уехал в поход с повелителем Исфагана А тут, как на грех, гонец привез приказ эмира Ала уд-Давла выезжать к нему в Айзедж.

Закрыв глаза, Абу-Али вспоминает лекарства, которые могут ему помочь. И приступает к лечению сам.

Через четыре-пять дней Ибн Сина поправляется настолько, что выезжает на зов эмира. Однако в дороге его сваливает новый припадок, настолько сильный, что у него уже не хватает сил следить за тем, как и чем его лечат. А врач, случайный дорожный спутник Ибн Сины, вводит в желудок ученого вдвое больше семян сельдерея, чем нужно, и еще усиливает этим кишечные изъязвления.

Так странно представить себе вечно деятельного Абу-Али беспомощно лежащим в маленькой низенькой комнатенке случайного караван-сарая. Он, всю жизнь делавший столько добра, такой отзывчивый к другим, лежит в страшных мучениях среди чужих, равнодушных людей Как печально сложилась жизнь! Ученики либо уехали из Исфагана, либо находятся сейчас в походе вместе с эмиром, брат Махмуд — в Хамадане

Абу-Али делается все хуже. Боли усиливаются.

— Надо дать ему опий, — говорит врач одному из слуг и лениво капает в чашу густую черную жид кость — Десять или пятнадцать капель — это не важно, — замечает он и, передав сосуд слуге, выходит из комнаты.

Однако силы больного еще не сломлены. Они кое-как справляются даже с гнусной небрежностью лекарей. Наконец преданный слуга самовольно увозит Абу-Али в Исфаган.

Вернувшийся из похода Ала-уд-Давла застает ученого лежащим в постели, но по-прежнему деятельным и погруженным в научные работы.

С повелителем вернулся и Абдул-Вахид. Абу-Али как будто бы начинает понемногу выздоравливать Во всяком случае, когда Ала-уд-Давла собрался в начале лета в захваченный им Хамадан, Абу-Али едет его сопровождать. Но опять по дороге его укладывает в постель припадок желудочных колик. Той самой болезни, о которой он написал большую работу.

Прекрасным летним утром въехал в Хамадан победитель Ала-уд-Давла в сопровождении великолепной свиты А вечером, когда все улицы города были залиты светом костров, факелов, плошек с маслом, когда ревели в честь завоевателя карнаи, четверо рабов внесли в город паланкин с безнадежно больным ученым.

Проститься с умирающим пришли все, кто его знал в Хамадане Абу-Али сделал последние распоряжения, приказал отпустить своих рабов, наградив их Имущество свое просил раздать беднякам.

— Поторопитесь выполнить мои распоряжения, — еле слышно говорил он. — Я хочу умереть нищим и свободным…

— Что приготовить для тебя, шейх? — в отчаянии спрашивает Абдул-Вахид, все еще не теряющий веры во всесилие врачебного искусства своего учителя.

Но ученый лишь слабо машет рукой.

Потом, собравшись с силами, произносит шепотом, с легкой усмешкой на худом, обтянувшемся лице:

От праха черного и до небесных тел

Я тайны разгадал мудрейших слов и дел.

Коварства я избег, распутал все узлы,

Лишь узел смерти я распутать не сумел…[54]

Это были последние слова Абу-Али ал-Хусейна ибн Абдаллаха ибн Сины, ставшего известным во всем мире под именем Авиценны.

Основные даты жизни и деятельности Абу-Али ибн Сины