Авраам — страница 3 из 5

После обеда мы все собрались у избы и весело глядели на желтые бока холмов, с которых была снята благодатная жатва и по которым теперь, картинно раскинувшись, лениво паслось стадо.

— Вишь, какие перезвоны от стада-то несутся! — заметил Антон, когда донеслись до нас, среди невозмутимой тишины, охватившей деревню, малиновые звуки от колокольцов и бубенцов, навешанных на шеях коров. Антон широко улыбнулся и посмотрел мне в лицо с детским ожиданием сочувствия к его словам.

— Хорошо будет теперь скотинке, благодарение богу! Травы собрали впору, соломы вдосталь будет… вздохнет! Вес вздохнут — и люди, и скотина! — заметил с своей стороны дед Абрам. — И чего ж больше надо?.. Ничего больше це надо, как только вздоху! Ежели полегче вздохнул — тут тебе и счастье!

— Ежели теперь вздохнул легко, всю зиму легко продышишь, — вставила свое слово и Степанида и вдруг вся зарделась.

Степанида была до того молчаливое, всепоглощенное физическою работой существо, что редкие фразы, которые приходилось ей говорить, помимо отношения к хозяйству, бросали ее в краску, в особенности при посторонних людях.

Так наивно-благодушно беседовали мои хозяева, предвкушая ту невеликую сумму довольства, которая вся исчерпывалась словами: «Только бы нам вздоху — тут и счастье!»

В конце деревенской улицы вдруг показалось облако пыли, послышался рев коровы и скрип тяжело нагруженного воза. Пыльное облако разрасталось все больше и больше и, наконец, чуть не столбом поднялось над деревней.

— Эк напустил какую тучу! и поселенье наше все утопил! — сказал дед, всматриваясь в облако из-под ладони. — Кто бы это такой? Надо думать, прасол.

Дед поднялся и вышел на середину улицы.

— Антон! глядь-кось ты, что-то мне мерещится, будто наши это…

И Антон стал всматриваться.

— Платон Абрамыч и есть!

— Господи помилуй! Что за оказия! всем домом снялся! — проговорил дед, когда воз почти уже подъехал к нему. — Что так? — спросил он Платона Абрамыча, в недоумении поглядывая на воз.

Платон Абрамыч — низенький, коренастый, краснощекий, с русою бородкой, в розовой ситцевой рубахе, в картузе и больших сапогах, сплошь покрытых серым слоем пыли, — шел вблизи лошади и нервно дергал ее постоянно вожжами. В ответ деду он только отчаянно махнул рукой и, сурово хлестнув лошадь кнутом, остановил ее у ворот Абрамовой избы. Но в то время, как Платон Абрамыч собирался отвечать, с возу вдруг скатилась рыхлая, с большими грудями, уже довольно пожилая женщина, в ситцевом платье, и, истерически рыдая, поочередно припадала к груди деда Абрама, Антона и Степаниды. Сквозь ее рыдания только слышно было, что: «Милые! родные наши! Нищие мы, нищие! Милый тятенька! Родной Антон Абрамыч! Голубушка Степанидушка, невестушка дорогая! Не покиньте, не оставьте сирот горьких!» — причитала она и снова по очереди начинала припадать то к одному, то к другому из них. Я встал и отошел в сторону, так как заметил, что горе этой женщины, по-видимому, было настолько велико, что для излияния его ей недостаточно, казалось, было грудей родственников, и она выражала уже намерение броситься и к моим ногам. Между тем Платон Абрамыч уже ввел лошадь с возом, наверху которого сидел мальчик, а сзади были привязаны корова, телка и коза, под навес двора, и на рыдания его супруги начала сходиться вся деревня.

Я ушел к себе и из отрывочных фраз, долетавших до меня со двора, мог наконец узнать, что сегодня утром Платон Абрамыч погорел.

Не прошло и получаса, как ко мне вошел Платон Абрамыч, уже в вытертых насветло сапогах, умытый и причесанный.

— Весьма, значит, приятно… Как выходит, по-родственному… Потому мы дети будем этому самому старичку Абраму… Весьма приятно вступить в обхождение, — говорил он как-то особенно вычурно и с ужимками торгового человека.

— Вы погорели?

— Да-с, воля божья. Но при всем том, я не ропщу. Принимаю с покорностью.

И Платон Абрамыч присел.

Но он опять тотчас же вскочил и скороговоркой сказал:

— Стеснения не будет для вас, ежели бы сюда самоварчик… по-благородному? Потому мы с супругой все более по купеческому обиходу, и было бы весьма с непривычки затруднительно… ежели бы, по нашему несчастью, в курной избе… При всем том мы хорошее обращение понимаем. Ьудьте в надежде!.. Жили завсегда в свое удовольствие!

Я еще не успел ответить, как в дверь, тяжело переступая через порог, вошла жена Платона Абрамыча с маленьким семилетним сынишкой за руку и тотчас заплакала.

— Ах, милый барин, не откажите сиротам! Ведь, от такой, можно сказать, приятной жизни, и вдруг чайку негде Удовольствием напиться! Каково это, милый барин, век-то изживши в обхождении с богатыми и благородными? — причитала она.

— Побалуй уж их на первый раз, Миколай Миколаич! Что с ними сделаешь!.. Невестка-то, вишь, у меня в купеческом обиходе возросла, претит ей мужицкая-то кухня, — добродушно забросил и свое словцо дедушка Абрам.

— Сделайте милость, — согласился я.

Платон Абрамыч тотчас же побежал за самоваром и скоро внес его сам в комнату, пыхтя и приговаривая:

— Мы все сами!.. Мы, в несчастии нашем, никого утруждать не желаем! Мы скорее себе какое стеснение сделаем, нежели других убеспокоить!

За самоваром супруга Платона Абрамыча втащила какие-то корзиночки и узелки с чаем, сахаром, кренделями, хлебом. Вынимая каждую вещь, она приговаривала:

— Мы все с своим; мы не привыкли одолжаться, мы других одолжали, а не то что самим одолжаться… Мы к этому не привычны… Хотя и в разоренье мы, и в большом несчастье, а последнюю рубаху лучше продадим, чем кого собою утеснять решимся!

Перебивая и дополняя речи один у другого, постоянно извиняясь, погорельцы наконец прочно основались около самовара и вполне, кажется, вошли в роль хозяев.

— Господин! сделайте милость, искушайте! Не побрезгайте! Тятенька! да ты постой, погоди парную-то воду дуть… Ах, старичок, старичок! Скусу ты хорошего не знаешь… Маланья Федоровна! бутылочка-то где же? — спрашивал Платон Абрамыч свою супругу.

— Здесь, здесь, милый тятенька! на вашу старческую долю господь сохранил церковного винца бутылочку… Так, думать надо, угодили вы ему своими молитвами! — дополнила Маланья Федоровна.

— Что говорить! Радетели завсегда были! — отзывался благодарный дед.

— Да мы, тятенька, это весьма понимаем, что ежели родитель! Это будьте в надежде! Перестарелость мы всегда почитаем, — уверял Платон Абрамыч. — Где же братец Антон Абрамыч? Пожалуйста, братец, за компанию…

— А невестушка?.. Степанидушка, да пожалуйста! вот кренделечков… Да вы по-родственному! Вы не смотрите, что мы в несчастии, мы последнюю рубаху продадим, — дополняла Маланья Федоровна.

— Да мы даже настолько к родителю привержены, — опять начинал Платон Абрамыч, — что ежели уж господу угодно такое произволение, так мы и землепашные труды поймем в помощь родителю… Окажем всякую трудом нашим поддержку.

В таком роде долго еще объяснялись супруги-погорельцы, соревнуя один другому в выражении братской и сыновней любви, пока наконец не перешли к разговору о пожаре. По их рассказам, оказывалось, что у них сгорело все «до синь пороха», что и денег они, которые «праведными трудами нажили», не успели спасти, что если что и осталось, так рухлядь, которую они даже не взяли с собой, а оставили у знакомых, чтобы «не стеснить родителя». Тема «разоренья» была настолько богата, что оказалось необходимым подогреть еще раз самовар. Мне надоело наконец это нытье, и я ушел. Но так неожиданно налетевшие на нашу мирную жизнь гости долго еще продолжали чайничать «по-благородному».

Действительно, на следующее утро Платон Абрамыч пожелал «принять землепашные труды в помощь родителю».

— Ну, ну, посмотрим! — говорил дедушка Абрам, пока Антон, тоже посмеиваясь, снаряжал для Платона Абрамыча борону.

Платон Абрамыч при этом не переставал выражать свои чувства сыновней и братской любви.

— А я, милая Степанидушка, невзирая на купеческое свое обхождение, всякие труды с тобой поделю, и коровушку подою, и воды принесу, и печь истоплю. Приказывай! как хозяйка приказывай! Потому ежели такое от господа произволенье, что мы в несчастии, то смиренно стряпухино звание на себя примем, не ропща, — в свою очередь говорила Маланья Федоровна Степаниде.

Казалось, мир и любовь окончательно утвердились в благословенной семье деревенского патриарха. Так думала деревня, так, по-видимому, думали и сами Абрам и Антон.

По крайней мере, они благодушно молчали. Но я как посторонний, и притом внимательный, наблюдатель мог с каждым днем замечать, как капля по капле просачивалось в «райскую тишину», царившую прежде в семье Абрама, нечто «новое», нечто такое, что хотя и незаметно, но тем не менее неотразимо могло превратить эту «райскую тишину» в пристанище злого духа. Своею непосредственною натурою чуяла то же самое, должно быть, и Степанида, так как на лицо ее с каждым утром все гуще и гуще ложились сумрачные тени. Это «нечто» замечалось мною в таком порядке: прежде всего, «чаепитие по-благородному и с купеческим обхождением» продолжалось в моей половине и на следующий день, затем и еще на следующий и так далее, пока не вошло в ежедневный обиход, даже без извинений. Я этим, впрочем, не особенно огорчался, так как большую часть времени проводил «на воле». Но не отметить этого, в сущности ничтожного, обстоятельства все-таки не мог. Не мог не отметить и того, что Вася и Степанида, спавшие прежде в прохладной клети, против моей половины, вытеснены были скоро в стряпную половину избы, в которой была нестерпимая жара и духота и где могли париться на печи только старые кости деда Абрама. Таким образом, прохладная клеть оказалась в распоряжении Маланьи Федоровны, вопреки ее обещанию покорно подчиняться произволению божию — «спать ей в сенях, как горькой сироте». Не мог не отметить я и того, что Платон Абрамыч, несмотря на столь ревностно заявленное желание «принять землепашные труды в помощь родителю», в первое же утро работы вернулся очень скоро с поля домой с изорванною сбруей на лошади и с великим негодованием на плохой присмотр Антона за земледельческими орудиями, «с которыми разве только дурак может управляться, а не то что ум