Австралийские рассказы — страница 17 из 97

Иногда ребята изводили повара и ворчали — или делали вид, что ворчат, жалуясь на харчи, — и тогда он произносил суровую возвышенную речь, по многу раз поминая свой возраст, трудность работы, маленькое жалованье и черствые души стригальщиков. И тогда наш присяжный шутник начинал выказывать повару сочувствие, одним глазом выражая сострадание, а другим хитро подмигивая приятелям.

Как-то в сарае во время перекура дьявол шепнул стригальщику по имени Джорди, что не худо было бы остричь собаку повара, и тот же злой дух заранее подстроил так, что собака оказалась под рукой. Она сидела у загона Джорди, а в машинке стригальщика как раз был гребень для ягнят. Джорди поделился с товарищами этим замыслом, который был встречен полным и всеобщим одобрением; и в течение десяти минут воздух сотрясался от смеха и криков стригальщиков и от протестов собаки. Когда стригальщик дотронулся до шкуры, то завопил: «Так держать!», а кончив, закричал во всю глотку: «Шерсть убрать!», и ребята охотно подхватили этот возглас. Сортировщик собрал «руно», всячески показывая, как усердно он работает, и разложил его, несмотря на громогласное негодование старика Скотти, упаковщика. Когда пса отпустили, он стремглав бросился домой — наголо остриженный пудель с грозными усами и кисточкой на кончике хвоста.

Помощник повара говорил, что отдал бы пять фунтов за изображение рожи, которую скорчил Рис, когда пудель вернулся из сарая. Повар, конечно, возмутился; сперва он был удивлен, потом пришел в ярость. В продолжение всего дня он накалялся, а за чаем принялся за ребят.

— Чего ты ворчишь? — спросил кто-то. — Что это на тебя нашло?

— Нужна мне твоя собака, — заявил один из поденщиков. — Чего ты ко мне привязался?

— Чем это они опять насолили повару? — невинно спросил один из зачинщиков, усаживаясь на свое место за столом. — Неужели вы не можете оставить Риса в покое? Чего вы к нему пристаете? Бросьте измываться над человеком!

— Слушайте, ребята, — заметил Джорди решительным тоном. — Как вам только не стыдно! Почему вы не могли оставить в покое собаку старика? Это была низкая, скверная шутка, а вы-то, наверно, считаете ее забавной. Постыдились бы, подлый вы сброд. Если бы я был там, этого не случилось бы; и я не осудил бы Риса, если бы он отравил всю вашу каторжную шайку.

Все опустили головы, надвинули шапки на глаза и усиленно заработали ножами и вилками; послышались такие звуки, будто кто-то старается удержаться от смеха.

— Почему вы не могли найти какую-нибудь другую собаку? — сказал Рис. — Нечего отпираться. Мне все ясно, как будто я сам был на борту. Так и вижу, как вы бегали, кричали, вопили, ржали, — и все из-за чего? Из-за того, что бедную псину стригли и мучали. Почему вы не могли найти какую-нибудь другую собаку?.. Что ж, теперь это не важно… Я кончаю со здешней стряпней. Не будь у меня семьи, о которой я должен заботиться, я бы давно ушел. Мне приходится вставать ежедневно в пять утра и я до десяти вечера на ногах: варю, жарю, убираю за вами и все вам подаю. То мойщики приходят, то стригальщики, в любой час и в любое время — и все хотят, чтобы еда была горячей, и все ворчат! А вы так подло обошлись с моей псиной. Почему вы не могли найти какую-нибудь другую собаку?

Джорди наклонил голову и медленно двигал челюстями, словно корова, пережевывающая жвачку. Он казался пристыженным, да и всем нам в глубине души было стыдно. Было что-то трогательное в жалобном припеве бедняги старого Риса: «Почему вы не могли найти какую-нибудь другую собаку?» Мы даже не замечали, что этой жалобе не хватало милосердия и логики; не замечал этого, вероятно, и сам повар, иначе он не повторял бы ее без конца. Джорди опустил голову, и как раз в этот момент, по воле случая, — а может быть, дьявола, — он увидел собаку. И разразился хохотом.

Обычно повар забывал о своих обидах через час-другой, и когда его потом спрашивали, что натворили парни, он говорил: «Да ничего. Балуются, как всегда». Но на этот раз было иначе; он дулся целых три дня, и все ребята удивлялись, сожалели и обращались с ним вежливо и почтительно. Они не предполагали, что он примет стрижку собаки так близко к сердцу, иначе не сделали бы этого. Они даже были озадачены и уже начинали сердиться, еще немного — и они сочли бы себя обиженными, и повару пришлось бы худо. Но к концу недели он повеселел, и тогда все выяснилось.

— Я бы не обиделся, — с улыбкой сказал он, стоя у стола с ковшом в одной руке и с ведром в другой. — Я бы не обиделся, да только боялся, что из-за этой стриженой собаки меня в Берке примут за чертова франта.

Золото

Перевод Р. Бобровой


В людском потоке, хлынувшем из Виктории в Новый Южный Уэльс, когда в Галгонге открыли золото, был Питер Маккензи, старый золотоискатель еще балларатских времен. За несколько лет до этого он женился, бросил искать золото и поселился с семьей в деревушке Сент-Кильде, неподалеку от Мельбурна. Однако, как это часто бывает со старыми золотоискателями, он так полностью и не излечился от золотой горячки, и когда прогремели месторождения Нового Южного Уэльса, он заложил свой домишко, чтобы отправиться туда не с пустыми руками, оставил жене и детям на жизнь в течение года и уехал.

Он часто говаривал, что на этот раз оказался совсем в ином положении, чем в те далекие дни, когда он только что приехал из Шотландии в разгар горячки, вызванной открытием золота в Австралии. Тогда он был молод и ничем не обременен, а теперь он был уже в летах и на руках у него была семья. Он рискнул слишком многим и не имел права проигрывать. Со стороны его положение казалось довольно безнадежным, но он как будто думал иначе.

Временами Питеру, должно быть, становилось очень тоскливо, и он страдал от своего одиночества. Молодой или неженатый человек легко завязывает новые знакомства и даже порой обзаводится новой подругой. Но Питер душой всегда был с женой и ребятишками, которых он, так сказать, отдал в заклад капризной даме Фортуне. Он должен был выкупить этот заклад.

Тем не менее он никогда не терял бодрости духа, даже в самые тяжелые минуты с его лица, обрамленного седой бородой и клочковатыми темно-русыми волосами, никогда не сходила улыбка. Ему было так же трудно согнать ее с лица, как иным заставить себя улыбнуться.

Говорили, что Питер поклялся не возвращаться домой до тех пор, пока не сможет обеспечить достаток своей семье, в которой для него был весь смысл жизни, или по меньшей мере — выкупить дом; он никак не мог простить себе, что принес его в жертву золотой лихорадке. Но как раз об этом Питер никогда ни с кем и не разговаривал.

Все золотоискатели хорошо знали, что в Сент-Кильде у него остались жена и дети. Не знать об этом было невозможно. Если кто-нибудь и не был осведомлен во всех подробностях о возрасте, цвете волос и особенностях характера каждого ребенка и самой «старухи», то уж никак не по вине Питера.

Он часто захаживал к нам и подолгу разговаривал с нашей матерью о своей семье. Больше всего он радовался, когда обнаруживал в нас, детях, сходство со своими собственными ребятишками. Мы тоже радовались — из корыстных соображений.

«Ну точь-в-точь как моя старуха!», или: «Ну точь-в-точь как мои ребята!» — восклицал Питер с восторгом; и то общее, что было между нашими семьями, казалось ему удивительнейшим совпадением. Нас, детей, он любил всех без различия, был всегда с нами ласков и часто заступался за нас, спасая нас от розог, которые, как говорится, портят ребенка, — я хочу сказать; если их не пускать в ход.

Я был очень вспыльчив, но этот недостаток вполне оправдывался в его глазах тем, что его «старший» тоже был таким; один мой брат отличался очень добродушным нравом, — третий по порядку наследник Питера тоже. Второй мой брат питал непреоборимое отвращение ко всякой работе, которая грозила ему увеличением мускулатуры, — второй отпрыск Питера тоже. Наша малышка была очень толстой и тяжелой и имела привычку энергично сосать свой большой палец, — и, согласно последним сообщениям, полученным Питером, его «младший» отличался такими же качествами.

По-моему, о семье Питера мы знали больше, чем о своей собственной. Хотя мы никогда не видели никого из них, мы хорошо знали каждого в лицо, — насколько это позволяло искусство фотографа, — и мы всегда были в курсе всех их семейных событий вплоть до того дня, как было отправлено очередное письмо.

Семья Маккензи стала нам очень близка. Нам не только не надоедали рассказы Питера о ней, как некоторым, но, наоборот, мы всегда не меньше Питера радовались, когда он получал письмо из дома, а если с почтой ничего для него не было — это случалось редко, — мы расстраивались и беспокоились почти так же, как и он сам. Если кто-либо из его детей заболевал, мы огорчались за Питера и не успокаивались до тех пор, пока следующее письмо не рассеивало как его, так и наши опасения.

Все, кто знал Питера, относились к нему тепло и доброжелательно. Такова, должно быть, неотразимая сила большого и верного сердца.

Нас, детей, особенно пленяла его улыбка. Когда рано утром он точил свои кирки, мы собирались вокруг наковальни и подолгу смотрели ему в лицо, стараясь отгадать: то ли он всегда улыбается «внутри», то ли эта вечная улыбка на его лице не зависит ни от каких перемен в его настроении.

Последнее, пожалуй, было ближе к истине, потому что, когда он получал дурные вести из дома, нам не раз приходилось слышать, как его голос срывался от беспокойства, но тем не менее его круглое загорелое лицо светилось все той же неизменной улыбкой.

Наш маленький Неле (один из тех странных детей-старичков, которые и родятся как будто по ошибке И редко остаются надолго в этом мире) говорил, что Питер «плачет внутри».

Однажды, когда Питер был в Галгонге на похоронах балларатского золотоискателя, своего старого товарища, какой-то посторонний, с любопытством наблюдавший за ним, сказал, что у Маккензи такой радостный вид, словно покойный оставил ему наследство. Но вскоре ему пришлось изменить свое