Кабинет адвоката верховного и уголовного судов, — точно такие же кариатиды в качестве законных стражей, точно такие же, только коричневые, портьеры, и тяжелый, как нечистая совесть, письменный стол, — в псевдоготическом стиле, с резным змеевидным орнаментом по углам; зеленое сукно покрывает лысую столешницу; фотография супруги: мама и оба мальчика в матросках, кроткие как овечки и чистенькие, все трое — в бархатной рамке с клеймом «Фотограф Императорского и Королевского двора Чарльз Сколик, Вена, напротив церкви Пиаристов»; чернильница с серебряной крышкой: шапку долой и на колени перед адвокатом, допущенным к делам в верховном и уголовном судах, но не для молитвы по команде, как в армии, — чернильница снимает шапку перед каждым клиентом, ручка с разинутым металлическим клювом уже наготове, но чисто символическое подобострастие, мысленное коленопреклонение она тактично откажется вносить в протокол. За письменным столом — высокое кресло, резная спинка которого лишь самую малость не достает до праведного неба над столицей империи и резиденцией императора, трон раввина, кресло поучения и наставления, лишенное религиозного смысла, святая святых адвокатского кабинета, омфалос правосудия, пуп общего и гражданского права всей империи, лейб-центр казуистики, возвышающийся над головой адвоката верховного и уголовного судов, тогда как над самим креслом возвышается только броневик канцелярского шкафа (патентованный шкаф со шторными затворами), битком набитый бумагами, подлинная кульминация драмы, разыгрываемой здесь самой мебелью.
Не хочется ли тебе, тетя Эстерль, сдвинуть этот гофрированный броневик с места, не хочется ли на пару со мной с хохотом расшвырять все эти бумаги по комнате? Тут он весь, тут как тут, — шум и шорох большого мира, подшитый в папки. Дело Гемахера-Зимлингера: темные делишки, тайные подтасовки при распределении муниципальных контрактов, тьфу ты, черт, что за дрянь. Дело Розенкранца-Поргеса: мошенническая торговля текстилем, Вена, 2-й район. Дело Лихтблау-Хёльвёгера: дрязги в архитектурных кругах, зависть дилетантов, с поганым антисемитским душком. А эта вот пухлая папка — наследство пивовара Гайстингера: человек из низов, поднявшийся наверх на волне пенистых, шипучих коричневых дериватов хмеля и солода, скупивший землю в предместьях за официальной городской чертой и вовремя сбывший ее спекулянтам недвижимостью (когда доходные дома вошли в моду), человек, владевший также лесами и еще невозделанными лугами и не оставивший наследника, кроме трех рассорившихся друг с дружкой сестер, которые и подключили нас, тетя Эстерль, к этому делу, правда, с большим опозданием.
Рядом — столовая со столом на шесть персон, раздвижным и становящимся похожим на продолговатый яблочный штрудель, и уж тогда здесь поместятся восемь, а в случае крайней необходимости — и все двенадцать гостей. Но ни при каких обстоятельствах не двадцать четыре персоны. Число двадцать четыре самым таинственным образом выходит за пределы нормального домашнего хозяйства в буржуазном кругу, таким образом, оно должно оставаться табуированным. Или вы когда-нибудь слыхали про то, чтобы перед одним из домов на Рингштрассе останавливались сани или карета с двадцатью четырьмя белыми лошадьми в упряжке? Вот и в этой столовой не сервируют завтрака на двадцать четыре куверта. Подобную фантасмагорическую мечту скорее феодального свойства лелеет разве что супруга адвоката, допущенного к делам в верховном и уголовном судах, возможно, как раз поэтому ее любовник, который, наряду с прислугой и разносчиками, пользуется дверью справа, — не кто-нибудь, а благородный «фон», капитан I ранга императорского и королевского флота.
Тетя Эстерль считает, что столовая и в ее нынешнем виде в полном порядке: стол, за который, раздвинув его, можно усадить двенадцать человек, сервант с высокой витриной, фигурные ключи, украшенные желтыми декоративными кистями, в витрине — бокалы на высоких ножках, парадный сервиз с золотой каймой, рюмки, точь-в-точь такие, как на картине, что висит на стене в столовой рядом с красной феской и кривой саблей, на лезвии которой играют блики солнечного света, а на переднем плане расположена уменьшенная гипсовая копия Венеры Милосской. Светлая лимонная кожура, очищенная спиралью, — таков сюжет картины, висящей рядом, — интерьерное полотно, проникнутое ориенталистским настроением, как пояснил профессор Академии Гиппенфердль, преподнося натюрморт в качестве так и не оплаченного надлежащим образом гонорара за юридические услуги, потому что и у служителей муз случаются судебные тяжбы; над столом — люстра, самое настоящее хрустальное чудо, как в ложе придворной оперы, как в испанской школе верховой езды, как в высшем свете, только самую малость меньших размеров.
Столовой в одной половине квартиры соответствует столь же просторное помещение во второй. Еще один кабинет адвоката со всеми положенными аксессуарами: письменный стол с нечистой совестью, канцелярский шкаф-броневик, чернильница с серебряной крышкой, бородатый господин в высоком кресле (родной брат адвоката, допущенного к делам в верховном и уголовном судах и восседающего в соседней комнате). Я уже говорил, что все здесь наличествует в двойном наборе. Каждой твари — по парс. Двое братьев делят адвокатскую контору, арендную плату, расходы на пишбарышню, на штемпельную подушечку, разноцветную тесьму черно-желтых скоросшивателей и сургуч, тогда как положенную пошлину оплачивает клиент, или ее закладывают в общую сумму гонорара (если клиента имеет смысл не отпугивать в надежде на новые выгодные дела). И еще одна комната по соседству — казенная, лишенная малейшей фантазии копия обоих адвокатских кабинетов. Здесь сидит младший партнер, молодой господин доктор, из клиентуры ему достается разве что плотвичка.
Воспроизведя горизонтальную проекцию кабинета младшего партнера на схеме второй половины квартиры, мы обнаружим прямоугольник супружеской спальни. Высокие, орехового дерева кровати в стиле бидермайер, а на них громоздятся пуховые постельные принадлежности; четыре шкафа с овальными дверцами — для белья и для одежды; белый крашеный умывальник, фарфоровый кувшин для воды, развевающиеся марлевые занавески на окнах; шнурок сонетки на стене между кроватями. Стоит дернуть за шнурок, размышляет хозяйка в полудреме, и откроется шкаф, благоухающий бельем, и из-за расположенного на его дверце зеркала появится окутанный облаком лаванды капитан I ранга императорского и королевского флота, благородный «фон», ее дорогой любовник в белоснежной накрахмаленной парадной форме, он отвесит короткий поклон, обмеряет парадным шагом четырехугольник супружеского ложа, остановится перед спящим супругом, быстро отдаст честь, обнажит шпагу и заколет адвоката, допущенного к делам в верховном и уголовном судах. Да нет же, откроется другой шкаф, платяной, думает в полусне хозяин дома, и оттуда выйдет ребе Соломон из моравского гетто, доводящийся дядюшкой тете Эстерль и, между прочим, родным отцом самому господину адвокату, и примется вышвыривать, вышвыривать и вышвыривать католические ризы, епископские митры, сутаны капуцинов и бенедиктинцев, пышные мантии, расшитые золотом, и черный убор монахинь, — примется вышвыривать все это на супружеское ложе, а сверху, на всю эту гору одежды, полетит канделябр-семисвечник. И все займется огнем. На самом же деле, потянув за шнурок, можно вызвать только слугу, кухарку или горничную. Благородный «фон» в парадном мундире и ребе Соломон, лютый во гневе, — парочка не из лучших.
Парочку получше можно составить, хоть и окажется она разделенной двумя застланными ослепительным бельем кроватями, из фотографий в серебряных рамках на ночных тумбочках; на мраморной поверхности тумбочки со стороны хозяйки дома красуется хозяин дома, супруг, адвокат верховного и уголовного судов — в сером пальто на меху с отороченными мехом отворотами, трость под мышкой, пенсне на носу, а на голове — котелок; на мраморной поверхности тумбочки со стороны хозяина дома, рядом с выточенной на токарном станке подставкой для карманных часов, — фотография хозяйки дома: лютня в руках, букет из сухих трав и листьев (аксессуар фотоателье), глубокий взгляд с поволокой. Почему? Такой вопрос могла бы задать тетя Эстерль, она вечно задает бестактные вопросы… Почему на мраморной поверхности ночного столика не красуется в одном случае капитан I ранга императорского и королевского флота в парадном мундире, а во втором, пусть и на расстоянии в две кровати, лютый во гневе ребе Соломон с пылающим семисвечником? Позволь тебе, тетя, объяснить: из-за мальчиков в матросках. Чти отца своего и мать свою, а вовсе не капитана императорского и королевского флота в белом парадном мундире и не дедушку Соломона с зажженным канделябром на семь свечей. О нем, о деде, чем меньше вы будете знать, тем лучше: для учеников Шотландской гимназии моравское гетто — местечко слишком уж экзотическое, не для пеших прогулок. О регулярных походах туда нечего и думать, тем более — тем, кто носит матроску. В Ветхом завете имя Соломон звучит, разумеется, замечательно, но с таким именем не больно-то сделаешь карьеру в многонациональной империи, хотя и увядает оно в данном случае на практически безжизненной ветке фамильного древа. Или вам и впрямь в день торжественного шествия на празднике Тела Христова, когда его святое апостольское величество император Франц-Иосиф собственными ногами ступает под небосводом, хочется заковылять вслед за набожными учениками Шотландской гимназии с семисвечником Соломона в руках? Почему именно в спальне нужно впадать в патетику? Спальня есть спальня, и все, что происходит в спальне, остается недоказуемым, как все спальные истории.
Так уж лучше я распахну вторую дверь спальни, оклеенную обоями в бурых разводах, чтобы проникнуть в начинающийся здесь лабиринт. Лабиринт включает детскую, комнату для прислуги, кухню и ванную. Ванная по форме напоминает кишку, протянувшуюся между родительской спальней и детской, водогрей в ней — размером с паровоз, масляная краска на нем облупилась, пол выстлан метлахской плиткой в черно-белую шашечку, окон нет, только вентиляционное отверстие с клапаном, открывающееся во внутренний двор дома. Банные и личные полотенца висят, подобно церковным облачениям, на медных крючках; зубные щетки, губки, банки с ароматической солью — все находится на положенном месте, ничего экстраординарного, никаких потаенных ниш, никаких зеркальных поверхностей, могущих послужить декорациями для «снов наяву»; никаких трогательных или страшных историй, подобных тем, что обитают в спальне или на другом конце квартиры, в адвокатских кабинетах. Тем не менее именно ванная приводит тетю Эстерль в наибольший трепет. Ванная кажется ей геральдическим зверем на гербе крупной буржуазии, хвост которого — ванна, нескончаемо длинный хвост, вбирающий в себя на покрытом снегом и льдом Раксе и в районе Шнесберга хрустально-чистую горную воду, нагревающий ее в раскаленном брюхе похожего на паровоз водогрея и извергающий вместе с огненным дыханием пара на ученую спину брата, неся с собой освежение. Или на детские тельца племянников (о невестке она вспоминает реже). Да и не все она видит в четких очертаниях, в замысловатой, но постижимой каллиграфической эмблематике гуманистической традиции, в гиперболах и литотах историков грядущих времен: средневековые императоры и святые предстают в тогах, подобающих цезарям Светония, а значит, восходят ко временам язычества. Разумеется, тетя Эстерль не обучалась в гимназиях, где невеждам приходится бубнить вслух античные гекзаметры, и все же ее хватает на то, чтобы оценить ванную в геральдическом смысле, а вот со столь же эпическим истолкованием комнат для прислуги, каморок, как их называют в Вене, у нее ничего не выходит.