Австрийские интерьеры — страница 27 из 81

в, врачей, ответственных чиновников министерства и актеров Бургтеатра из Вены — это дурного вкуса романтика, базирующаяся на принципе «крови и почвы», хотя многие из этих «почвенников», как тот же доктор Татаруга с его краеведческим фанатизмом, являются людьми еврейского происхождения. Психоаналитикам такое не по нутру, это псевдонародное эрзац-удовлетворение им претит, они не желают иметь с ним ничего общего, но на Грундльзее, тем не менее, едут и едут.

Пейзаж долины Аусзее психоаналитикам нравится ничуть не в меньшей мере, чем романтикам, помешавшимся на «крови и почве», — ковер альпийских цветов на высокогорном Гесслере, зелень Грундльзее, напоенные соками альпийские луга после дождливой ночи, силуэты плоскодонок на рассвете, — в таких лодках рыбаки из аборигенов, ведущие лов форели и гольца, проплывают, орудуя веслом стоя, мимо темного массива Рессенберга, — стремительное течение Трауна как гиперболическое зеркало, наведенное на каменья с речного дна, и поблескивающие тела форелей, — неожиданная находка в высокой, по колено, траве — лиловая крестьянская феска, стальная, отливающая синевой звезда горечавки рядом с колодой, из которой пьют воду альпийские животные, — революционно настроенные ученые люди любят все это ничуть не меньше, чем буржуазная фаланга ответственных чиновников министерства и надворных советников. Да и образованные из местных, вроде учителя Книвёлльнера или почтмейстера (и фотографа-любителя) Хофера, вовлечены в певческое состязание трубадуров природы и, в частности, природных условий долины Аусзее, — вот поэтому-то дамы и господа из компании венских психоаналитиков стыдятся собственных чувств. Поэтому не носят они ни кожаных штанов, ни цветастых юбок и приготовились преподнести на нынешнем «празднике сторожевой будки» очередной сюрприз ровно в полночь, — да такой, что перед ним наверняка померкнут все предыдущие: сеанс психоанализа с покойным императором Францем-Иосифом в его летней резиденции в Бад Ишле.

С двенадцатым ударом часов свет на террасе гаснет, ансамбль лесорубов играет большой туш (за что лесорубы получили от психоаналитиков особое вознаграждение), и в полутемный, находящийся на уровне земли зал дома Тедеско вкатывают кожаное канапе, на котором возлежит сам доктор Липман в роли императора Франца-Иосифа, причем изображает он его весьма удачно: в охотничьем костюме с кистью из хвоста лани и в высоких ботинках с шипами, с наклеенными императорскими бакенбардами, а рядом с ним на канапе покоится альпеншток с привязанным к нему букетиком альпийских роз.

Пока Липмана вкатывают в зал, глаза у него закрыты, однако он без устали кричит: «Все было прекрасно, я очень рад, все было прекрасно, я очень рад», — и тут к его ложу подходит высокая и пышнотелая психоаналитичка Леа Фишер в нарочито парадном и демонстративно полурасстегнутом зимнем облачении альпийской крестьянки и трубным голосом задает ему вопрос:

— А чему вы, собственно говоря, радуетесь?

На что Липман, он же Франц-Иосиф, отвечает:

— То ли полуденному кофе у актрисы Шратт, то ли Рудольфу.

— Определяйтесь, Ваше Величество, — говорит Леа Фишер. — Две причины для радости одновременно иметь нельзя.

Ее собеседник заходится кашлем, затем отвечает:

— Мне трудно решиться.

И вновь Леа чуть ли не басом:

— Я вам помогу. Что предстает перед вашим мысленным взором, когда я произношу имя Рудольф?

— Милый маленький пароходик на Грундльзее, и он все время гудит.

Громкий смех публики, собравшейся на «празднике сторожевой будки»: пароход, который дважды в день пересекает Грундльзее во всю длину, называется, как известно, «Рудольф», и сына императора, как известно, звали Рудольф. Такая вот «едкая» сатира на прошлое, да еще основанная на игре слов, — но полуночное шоу психоаналитики — вовсе не единственная кульминация «праздника сторожевой будки». Разбросанные под кустами орешника вокруг дома Тедеско, на берегу озера и в лодочной сторожке кондомы (Ханс Роберль за дополнительное вознаграждение собирает их после праздника с помощью ореховой палки, в самый конец которой вбит шляпкой внутрь острый гвоздь) — немые свидетели неких происшествий и деяний, о которых мне, вопреки основополагающему правилу основателя психоанализа и духовного праотца аналитиков с Грундльзее, не снятся никакие кошмары.

Это ведь не обычные опасности, вытекающие из самого по себе отдыха на даче, которым подвержены бледные дети города: яд голубого вороньего глаза, камнепад, бурный горный поток, отравление ядовитыми грибами, внезапный туман, кража младенцев бездетными пожилыми супругами, укус гадюки, переломы костей из-за неосторожной возни с мельничными жерновами, — все это опасности того рода, который с легкостью поддается проверке. Но вряд ли смогу я когда-нибудь установить, действительно ли я попал тогда под воздействие психоаналитических духовных лучей, исходивших от доктора Липмана, от его учеников и сподвижников? А если и так, то пошли они мне во вред или на пользу? Конечно, непосредственной опасности заражения не было, потому что я безобидно спал, ел, переваривал пищу и вообще занимался всякими детскими делами, оставленный в коляске в саду у Роберля с красными и белыми флоксами (в плохую погоду коляску ставили на веранду). И все же, наверное, что-то произошло. Потому что мои родители присоединились вдруг к группе Липмана, купались с этими людьми в холодном озере, вместе катались на лодке, ходили даже под парусом, их начали брать в походы и даже вовлекать в дискуссии. В конце концов они, должно быть, стали духовными бациллоносителями, а вот что это была за инфекция, — этого я не ведаю до сих пор. Не говоря уж об ее подспудной причине.

Гораздо проще поверить в силу альпийских духов и просто-напросто сказать: гном Лаурин из Боцена, дудочницы и барабанщицы из аусзейского карнавального шествия взяли меня под свое крыло и уберегли от доктора Татаруги, от моей бабушки — грозы форелей, от Матросика в кожаных штанах, моего родного отца, от его жены в сельским наряде, моей матери, от доктора Макса Липмана в роли императора Франца-Иосифа и от Рикки Тедеско, устроительницы «праздника сторожевой будки».

КВАРТАЛ ВИЛЛ

Даже столь мирное младенческое «я», как мое, хоть разок за ночь, да раскричится. Без войны, без революции, без оккупации родного края чужими солдатами оно почувствует трагедийность бытия, таящуюся в глубине так называемого мирного времени.

Предвосхищением трагедии повеяло на него в ходе поездки в горы Штирии, в ходе долгого летнего пребывания в дождливой долине Аусзее с видом на вечно затянутый облаками горный массив Дахштайн. Однако альпийские духи обошлись с ним еще сравнительно милостиво. Так что осенью мое младенческое «я» смогло вернуться в отцовскую и дедовскую квартиру без ощутимых потерь, восстановить дружбу с котом привратника и с грозно громыхающим лифтом, вновь увидеть из дедовской гостиной прогулочные пароходы у моста через Дунайский канал и крашеные белой краской железные, высотой по щиколотку, кровати родителей. Да и решение Матросика отказаться от квартиры по Рингштрассе, перестроенной в соответствии с современными веяниями на неприхотливый лад, и наконец-то перебраться в наступающем году в зеленый загородный район Пётцляйнсдорф не могло сразу разбить вдребезги священный мир, обволакивавший осенью и зимой мое младенческое «я» неким шаром из матового стекла.

Смутные детские надежды избежать подобного выкорчевывания из родной почвы поначалу наверняка имели место. Да и откуда мне было знать о планах и решениях Матросика. Лишь переезд на новую квартиру и, соответственно, в новую детскую следующей весной доказали мне, что детские надежды, как, впрочем, и надежды взрослого человека, столь же хрупки, как серебристо-матовые шары, которыми украшают рождественскую елку.

Дом в квартале вилл с квартирой с выходящим в сад балконом, как выражаются торговцы недвижимостью, — место, пожалуй, даже красивое. С балкона можно увидеть последних лыжников в Венском лесу, а подняв взгляд, — две горы, Каленберг и Леопольдсберг. Верхушки шести серебристых елей кажутся стражниками, вставшими за перилами балкона квартиры на третьем этаже; и свежего воздуха здесь хватает. Именно из-за свежего воздуха в невероятных количествах мы сюда и переехали!

По каким-то остающимся загадочными причинам считается, что растущему организму ребенка требуется больше свежего воздуха, чем взрослым, и ответственно подходящие к собственному долгу родители убеждены, что детей в этом отношении ни в коем случае нельзя обездоливать. Позже то же самое «я» запрут в плохо проветриваемых школьных классах, в пыльных учебных мастерских, в затхлых библиотеках, в вонючих конторах и пропахших копотью фабричных цехах, и приток свежего воздуха внезапно начнет зависеть исключительно от прихоти законодателей. Но прежде чем запереть вызывающее разве что жалость младенческое «я» в плохо проветриваемом школьном классе, родители порой превращаются в гигантские ветряные мельницы, точнее, в мельничные крылья, вновь и вновь обрушивая на своего крохотульку полные черпаки свежего воздуха, пока не отшибут у него дух, его собственный дух, слабо попахивающий молоком, бананами и клубникой.

Я и сам прекрасно бы обошелся без перенасыщения свежим воздухом. В Вене и так ветрено, для древних римлян она была Городом Ветров, хотя название это (Виндобона) они присвоили на самом-то деле какому-то другому городу. Внезапные порывы ветра, подобные ударам бича, порой заставляли участников майской демонстрации, идущих колонной по Рингштрассе, сбавить шаг, приводили в беспорядок черные гривы лошадей, впряженных в похоронные дроги при государственных погребениях, и швыряли уличную пыль, как пригоршни снега, в лица марширующим по улице солдатам оккупационных армий (немцам в марте 1938 и русским в мае 1945 года). Над Дунайским каналом ветры, дующие по Рингштрассе, скапливались и как по вентиляционному люку устремлялись на восток. Мне бы вполне хватило этой внутригородской вентиляционной системы, однако свободу выбора мне не предоставили.