Австрийские интерьеры — страница 32 из 81

Я предложил испытать жизнь бродячих музыкантов, и Густи Вавра со мной согласился. Начать мы решили с малого. Губная гармошка, для сбора денег — старая фетровая шляпа и серебряная копилка, вот что мы выбрали. Представление мы устроили в коридоре, у двери в мою детскую. Я играл на губной гармошке, а Густи тряс серебряной копилкой, одновременно указывая ногой на лежащую на полу тульей вниз шляпу. Потом мы поменялись ролями: Густи взялся за гармошку, а я принялся заботиться о выручке. Команда из нас получилась отличная, мы имели успех, госпожа Еллинек бросила в шляпу десять грошей, расщедрилась и няня, щедро поддержал музыкантов Гого Гутман, а Матросик с женою поддержали нас в моральном плане: нечего, мол, дожидаться враждебно настроенных индейцев, которые все равно не появятся. И все это — не выходя никуда из дому; в холодное время года — серьезное преимущество, и няня была очень довольна.

Но когда Густи заявил, что представление с губной гармошкой, фетровой шляпой и серебряной копилкой следует дать и у него дома, няня заметалась в поисках отговорок, ей никак не хотелось этого допустить, но жена Матросика сказала: ладно, пусть разок сыграют и у Густи дома. И вот мы очутились в затхлом подвальном жилище рабочего сцены, уселись на занозистый дощатый пол, заиграли на губной гармошке и застучали копилкой, выставив зазывным образом шляпу. Меня удивило равнодушие, с каким отнеслись к представлению братья и сестры Густи, удивило и то, что младшие отпрыски семейства Вавра находились в помещении без штанов. Запах в подвале, представляющий собой смесь спертого воздуха, сырого белья, кислой капусты и запахов, исходящих от младших отпрысков семейства Вавра, удивил и ужаснул меня. Играя на губной гармошке, я озирался широко раскрытыми глазами.

Понятно, что я оказался не подготовлен ни к классовой борьбе, ни к классовому миру. Я не был подготовлен также ни к войне, ни к миру в общеупотребительном значении этих слов, хотя человек на протяжении всей своей жизни непрерывно и попеременно находится то в одном, то в другом из этих двух состояний. А я и вообще еще не знал, что такое мир и что такое война. Неужели все дети столь же не подготовлены к пребыванию в этих повсеместно распространенных состояниях? Но разве много лучше, чем дети, разбирались в таких вещах взрослые обитатели вилл, расположенных в треугольнике между Шафбергом, центральной улицей Пётцляйнсдорфа и каменными львами у кованых железом ворот замкового парка? Этим людям, обладающим всеми чудесными, хотя и не детскими признаками и особенностями принадлежности к человеческому племени (такими, как высокие или басистые голоса, накладные косы и самые настоящие бороды, волосы под мышками и в паху, членские билеты легальных и нелегальных партий, лицензированное и нелицензированное оружие, покрытые маникюром или обкусанные ногти, сложившаяся система взглядов, подвязки и подтяжки, фраки и вечерние платья, вставные челюсти, банковские счета, национальная гордость, почетные звания, гладкие и накрахмаленные сорочки, печень пьяницы, душа, обращенная к идеалам красоты и добра, тоска по странствиям, верность Отечеству, кредитоспособность), этим глубоко проникшим и посвященным в тайны жизни людям, — разве известно им было, сколько еще продлится мир, когда разразится война, где она начнется, против кого, почему и зачем? Мы — маленькая мирная страна, нашептывают они друг дружке за послеобеденным чаем, на вечерних раутах, на домашних концертах, — маленькая мирная страна, вот только дела у нас идут кое-как.

Даже в столичном салоне у Рикки Тедеско (Рикки держит открытый дом не только летом на Грундльзее; ее музыкальный, литературный и политический салон на венской вилле в духе югендстиля на краю Венского леса уже почти столь же прославлен, как старый Тедеско, ее родной дед, в своей коронной роли Валленштейна в придворном Бургтеатре, в придворном театре старого Прохазки — императора чиновников, императора в бакенбардах, старого какаду, Промокашки и Поломанного Пера, — изящными искусствами ведает канцелярия обер-гофмейстера), даже в этом духовно не дремлющем и политически полудремлющем салоне гости шепчут друг дружке:

— Как долго продержится еще мир? Когда разразится (если она вообще разразится) опасность? Откуда она придет (если она вообще придет)? Будет ли непосредственной или косвенной? Почему? Зачем? Мы — маленькая мирная страна, но дела идут у нас кое-как. Кое-как, безусловно, — но в какой мере кое-как?

Если оглядеться в салоне у Рикки Тедеско, взгляд непременно упадет на мраморный буфет в духе югендстиля со склоняющимися друг к дружке стилизованными лилиями орнамента и летящим над лилиями косяком диких гусей, инкрустированных перламутром в стенке черного дерева, — дикие гуси исчезают в воображаемых небесах, — китайская, строго говоря, сцена, стихотворение Ли Бо или Ду Фу, только выложенное перламутром по черному дереву, вещичка с настроением, а почему бы и нет? Да, но с какой стати эту вещичку упоминать? Или высокопарные орнаменты югендстиля — такая уж неслыханная редкость на крупнобуржуазных виллах в Пётцляйнсдорфе (строго говоря, вилла Тедеско относится уже к другому пригороду, к Дёблингу, однако мы не станем воспринимать географические границы чересчур буквально)?

Медленно улетающий косяк диких гусей, инкрустированный перламутром, — разве в наши беспокойные времена он не способен хоть малость утешить смятенную душу, смятенную гражданской войной в Испании и наращиванием военного потенциала, осуществляемым ефрейтором А. Г., пережившим тяжелое отравление люизитом в 1918 году? Полет диких гусей и полет мысли; китайский император сочиняет стихи, восседая в боевом шатре; он любуется первыми хлопьями снега, оседающими на черные гривы коротконогих, но полных сил боевых лошадок; он еще до завтрака отдал распоряжение обезглавить в соседней провинции пару дюжин нерадивых чиновников, а после завтрака смотрит на тянущийся по небу в южную сторону косяк диких гусей, размышляет о далекой возлюбленной и велит подать себе черную тушь и кисточки и каллиграфическими иероглифами выводит на императорской рисовой бумаге стихотворение о диких гусях, улетающих на юг, и с императорским гонцом, который заодно кладет в сумку и упомянутый указ о казни чиновников, отправляет его далекой возлюбленной — былое время, славное время…

Не об этом ли размышляет и месье Аристид Лапине, банкир, специалист по межвалютным операциям, а в свободное время — переводчик немецкой поэзии на французский? В салоне у Рикки Тедеско он нынче вечером почетный гость. Он стоит, затянутый во фрак, возле мраморного буфета и вместо крашеных яиц, розового бараньего языка, русского мясного салата, ванильного ликера и ликера с фисташками, бутылок шампанского, белого и красного столового вина пожирает глазами диких гусей, инкрустированных перламутром, предаваясь свободному полету мысли. Да и откуда было знать китайскому императору о ходе событий в приальпийской части Австрии после всемирного экономического кризиса, после насильственного затыкания ртов раскричавшимся было социалистам с Новой и Новейшей Звезды? Шмёльцер побывал в инфильтрационном лагере для политических противников режима, Сосед, которого успели выкинуть из парламента, сидел с ним рядом на одних и тех же нарах, и жалкую тюремную похлебку они выуживали деревянными ложками из общей миски. Так вот старые друзья снова свиделись, обнялись и произнесли заветное приветствие: «Дружба!»; наконец у них нашлось свободное время, чтобы потолковать о том, как зарождалось рабочее движение. А помнишь, как мы продали последнюю «кирпичную марку» на строительство Новой Звезды, помнишь, какой праздник мы устроили? В память об этом празднике они едят подгоревшую картошку из тюремной миски, подгоревшую рисовую кашу — и все из той же миски; господа политические противники сервировали им такую трапезу в порядке тайной вечери и не позабыли произнести «Аминь!» с тем, чтобы обеспечить своего рода последним причастием, навеки насыщающей облаткой истинной веры людей, умирающих политически (а часть из них — не только политически, но и телесно). Тогда как спасением для господ политических противников стали вовсе не лилии, как в известном стихотворении Гете, а господа вроде месье Аристида Лапине и конкретно сам он, прибывший в Вену по поручению французского правительства, чтобы оговорить условия единственно спасительного займа и, возможно, кое-что еще: договор о координации действий, военную помощь, поставку вооружения, — да мало ли что, мало ли чего могут хотеть, мало ли на что могут надеяться политики!

Однако откуда было знать китайскому императору о ходе событий в приальпийской Австрии после всемирного экономического кризиса? Рикки Тедеско держит все же в первую очередь художественный, литературный и музыкальный салон, пусть, возможно, и лучший во всей Вене, как она имеет обыкновение шутливо пояснять.

— Дорогой Аристид Лапине, — говорит Рикки, беря его под руку. — Нынче вечером вы позабудете о ставке подоходного налога, потому что вы попали в ставку верховного командования изящными искусствами. Вы пойдете в ногу с нами, а мы идем, как живем, — на широкую ногу, потому что только так можно обеспечить расцвет и правильное восприятие изящных искусств!

И тут же, обращаясь к остальным гостям, она поясняет: мы приветствуем месье Лапине как лучшего переводчика поэзии Гете на язык Расина, Паскаля и Вольтера.

Общие рукоплескания, ропот одобрения, Аристид Лапине позволяет Рикки наполнить себе тарелку яйцами под майонезом и налить легкого «фослауэрского». Теперь он вправе снять с себя образ банкира, как пиджак, и надеть взамен образ переводчика Гете, его наперебой знакомят с гостями салона.

Доктор Липман со своими постоянными спутниками, компанией психоаналитиков с «дикарского праздника» Рикки на Грундльзее, в ее городском салоне не показываются. Сейчас все они заняты какими-то в политическом смысле темными делами. И помочь им по старой дружбе можно, лишь абсолютно замолчав о них, занавесив все их существование покровом абсолютной тайны, и Рикки Тедеско абсолютно права, именно так и поступая. Абсолютно права, как и все остальные, кто поступает точно так же, оставляя их не только нынешним вечером, но и вообще во мраке полностью подпольного существования. Да они бы, строго говоря, только испортили настроение остальным, потребовав, например, исполнить «Просветленную ночь» Шёнберга, а вовсе не шубертовский квинтет «Форели». Умертвили бы здешний дух приглушенного оптимизма доверительными известиями от своих коллег, уже удалившихся в эмиграцию, одним словом, занялись бы всякими леворадикальными глупостями и безобразиями; перебили бы, скажем, прославленного театрального импресарио Александра Монти, обратившегося к месье Лапине, направляющемуся в музыкальный салон, с нижеследующими словами: