Австрийские интерьеры — страница 37 из 81

Из несуществующего фотоальбома

Моментальная фотография № 2:


Шоттенрингская побирушка Мария на ступенях

Мальтийской церкви на Кертнерштрассе

(любительский снимок, размытый и нерезкий).

Поглядите-ка, старуха в платке, со свертком какого-то тряпья, с сумкой, набитой старыми истрепанными газетами, да еще с мешком впридачу. Нос у нее как у пьянчужки, и все же она не просто нищенка на церковной паперти; она следит, как прохаживаются мимо нее дамочки свободной от налогообложения профессии, как гуляют туда-сюда от Аннагассе до Иоганнесгассе, следит внимательно: вот дамочка почуяла потенциального кавалера, вот они как бы невзначай застыли на мгновенье лицом к лицу, вот шепотом делается предложение или произносится шутка, вот происходит попытка своего рода фронтального сближения: привстав на цыпочки и на мгновенье прижавшись, дамочка обещает и без того уже заинтересованному кавалеру телесное блаженство… Эта старая женщина, низведенная теперь на уровень «венских типажей», была когда-то красоткой Мицци, и она, словно состарившаяся и скукоженная преподавательница танцев на льду из Венского конькобежного союза, которая в свои лучшие времена успела побывать ледовой принцессой года, прекрасно разбирается во всем, что разворачивается у нее на глазах здесь, на главной площадке венского рынка продажной любви, разбирается профессионально, отбросив в сторону малейшие сантименты. Засчитывая недвусмысленный провал, она из ниши церковного портала басит незадачливой дебютантке насмешливым голосом любительницы шнапса: «Возвращайся домой, бери тряпку и принимайся мыть лестницу, — может, хотя бы это у тебя получится!» В неизбежных паузах, возникающих вследствие отсутствия клиентуры, она рассказывает неофиткам ремесла о Всемирной выставке 1873 года, о ротонде, воздвигнутой в Пратере, и о том, как она сама, — ее тогда называли красоткой Мицци, — выходя на панель, неизменно оказывалась на той стороне Кертнерштрассе, на которой с клиентов запрашивали пять гульденов. Это однако же было лишь самой нижней ступенькой на лесенке любви, ведущей в золотую клетку времен ее незабвенной молодости, в золотую клетку для канареек во все еще абсолютно имперской Вене: клиенты, платящие по пять гульденов, господа студенты, двухмесячное жалованье за часок с красоткой Мицци, подполковник, угощающий шампанским в «Табарине», генерал-майор с телом истинного аристократа под мундиром, приглашающий ее в отдельный кабинет у Захера, и затем, в зените карьеры Мицци, райская птица в ее золотой клетке — господин, платящий сто гульденов, и непременно князь, если (бывало и так) не по праву рождения, то произведенный в князья милостью самой Мицци. А пока суд да дело, слова благодарности за серебряную монетку, за серебряную монетку, брошенную дамой, прошедшей мимо церкви в сумку, которая набита старыми газетами, слова благодарности из уст мадонны-в-лохмотьях, ни на мгновение не забывающей о своем истинном иерархическом положении в системе светских координат, в диапазоне между пятью гульденами и целой сотней:

— Господи Боже мой, Дева Мария, Иосиф, целую ручки княгине, да вознаградит вас за это Матерь Божья, да воздаст сам Господь, а на нынешнюю ночку я желаю вам клиента, который раскошелится на целую сотню гульденов!

В дневное время шоттенрингская побирушка Мария располагается на ступенях биржи или доходного дома «Зюнхаус» (где ей мог попасться на глаза Матросик, стремительным шагом поднимающийся на встречу с матерью или с братом в отцовской конторе), этой-то диспозиции она и обязана своим нынешним прозвищем: шоттенрингская Мария. Так прозвали ее уличные сорванцы, никогда не оставляющие ее в покое, пытающиеся своими булавочными уколами спровоцировать вечно пьяную старуху на уморительно-гневную речь. Сейчас, после победоносного ввода войск, они подначивают ее такими словами:

— Отлично они смотрятся, господа немецкие офицеры, верно ведь, фрау Мария?

— Что значит — отлично смотрятся, паршивцы вонючие, тычетесь, как слепые щенки, куда ни попадя, а вот красных рейтуз гусарского лейтенанта вы не видывали и не нюхали, да и офицерского мундира с золотыми позументами тоже, вот бы у вас глаза на лоб полезли, — такие позументы, словно в каждый впечатано по сотне гульденов… А господа немецкие офицеры — они все в зеленом, как сторожа на грядках шпината, а сапоги у них, как у конюхов… А еще и эти — жирные парни в коричневом и в колпаках, как у трубочистов, — а коричневый цвет годится только на хорватский футляр для трубки настоящему офицеру, конский навоз убирать в такой одежде можно, а вот разговаривать… Да они и по-немецки-то говорить не умеют, паршивцы вонючие, отваливайте немедленно, господа немецкие офицеры, пока я совсем не рассердилась!

Позабыла ли она речи возлюбленного своей юности, учителя гимнастики Романа Хопфера из Брука-на-Муре, проникнутые духом германского национализма, или как раз из-за этого так разозлилась? Раз в месяц он наносил ей визит, форсируя Земмеринг; особая примета нордической расы в том, что она манифестирует свое мужество базовыми понятиями: физическая сила, физическое воспитание, физическое наказание, утверждает главный диетолог Германии, рейхсминистр физической культуры и спорта, в любом гимнасте живет тоска по общегерманскому единению, а Мицци тогда интересовало исключительно единение с Романом Хопфером; немецкое единение — это было мечтой моей пробуждающейся жизни, утренней зарей моей юности, это стало полуденным светом моей мужской силы, нашептывал ей Роман, а когда взойдет вечерняя звезда и призовет меня на покой, на вечный покой… но ей это было неинтересно, потому что она любила его, — вплоть до того самого дня, когда он ни за что ни про что женился на учительнице ручного труда, работавшей с ним в одной школе, — женился, по глупой случайности узнав о том, чем зарабатывает себе на жизнь Мицци, такой вот обманщик и ветрогон! С тех пор она изничтожает немецкий национализм басовитым и хриплым голосом, становящимся с каждым годом все более басовитым и хриплым, и в этом смысле должна, на мой взгляд, рассматриваться в качестве первой участницы австрийского Сопротивления, — увы, у нее найдется впоследствии не слишком много продолжательниц, у этой стогульденовой подвижницы борьбы за собственную индивидуальность!


Матросику никак не решиться на эмиграцию в Шанхай вопреки настойчивому стуку доктора Требича тростью по тротуару, а порекомендованная профессором Магнусом в качестве колыбели подлинной демократии страна по ту сторону Ла-Манша, несмотря на разнообразные усилия, не желает дать ему визу. И вот он, подобно многим другим, слоняется по улицам, по морским расселинам на дне его сарматской Вены, бегает от посольства к посольству, от консульства к консульству, обзаводясь информацией о тамошних чиновниках, готовых с распростертыми объятьями предложить ему визу, бегает безрезультатно и неизменно в компании своего шурина Францля, выглядящего истинным атлетом и грозным гунном. Францль становится для него арийским ангелом-хранителем в исполненных опасности прогулках по родному городу, где на каждому шагу тебя останавливают и проверяют документы. Конечно, Матросик носит в нагрудном кармане, чтобы выхватить побыстрее, свидетельство о крещении, однако настроенные позабавиться штурмовики часто не удосуживаются проверкой надлежащих бумаг, предпочитая выносить приговор по форме носа или по дорогому костюму. И тогда тебя могут послать мыть мостовую щелочным раствором, однако без тряпок, голыми руками, заставят опоражнивать мусорные баки или чистить общественные туалеты зубными щетками, — если твой внешний вид или твои документы не выдержат пробы на нордическое происхождение. И далеко не всегда окажется в нужном месте Бруно Виммер, чтобы, ухватив тебя за лацкан, потащить в кабинет Мутценбахерши, тем самым обеспечив временную безопасность. Куда лучше держать при себе арийского ангела-хранителя Францля, у него на лацкане матово светится большая серебряная свастика, все семейство умолило своего арийского ангела-хранителя никогда не снимать ее, не прятать карман и не прикреплять к лацкану с внутренней стороны; никогда не снимай ее, Францль, говорит ему родная сестра, приходящаяся женой Матросику, каждый раз она умоляюще говорит ему это перед выходом из дома, и купи себе, заклинаю тебя, непременно купи эту серебряную мерзость самого большого формата, какой только сыщешь!

Ибо те, кто увидит ее, утверждает Хранитель Великого Мифа, сразу же вспомнят о чести нации, о жизненном пространстве, о национал-социалистической свободе и справедливости, о расовой чистоте и о жизнеобновляющей плодовитости, охваченные порывами прапамяти о той поре, когда свастику, как символ спасения, нордические первопроходцы и воители несли в голове процессии… Более образованным господам из гестапо и полицейским мог бы прийти на ум и закон гостеприимства, бывший, судя по всему, для древних тевтонов священным, ибо даже сейчас этот закон, как полагает Матросик, предоставляет ему право на законном основании пребывать в его родном городе нибелунгов. Методичный брат подсунул ему под самый нос программу национал-социалистической партии от 1920 года, подчеркнув красным карандашом требования параграфов 4 и 5:

«Гражданство предоставляется исключительно соотечественникам.

Соотечественниками считаются исключительно лица немецкой крови независимо от вероисповедания. Ни один еврей не может считаться соотечественником.

Лица, не имеющие гражданства, живут в Германии исключительно на гостевых правах и подпадают под юрисдикцию закона об иностранцах».

Так почему бы ему самому не остаться в родном городе — на правах гостя? Разве даже теперь он не в силах влачить сносное существование на правах гостя в изнеженном городе сибаритов? И разве всего пару дней назад Бруно Виммер (хотя и к нему самому вера в грядущее возвратились самым чудодейственным образом лишь с благовещеньем Адольфа Гитлера) не осадил чересчур любопытных полицейских и парней в коричневых рубашках, появившихся в поисках евреев у ворот виллы в Пётцляйнсдорфе? «В этом доме евреев нет!» Коричневорубашечников одернула и добросердечная домоправительница, чешка Мария Еллинек, потому что поначалу слова Виммера их не убедили и они принялись разнюхивать, что и как, но тогда Мария Еллинек громогласно заявила: «Евреи здесь не живут, проваливайте отсюда!» Не исключено, что умонастроение Виммера уже несколько изменилось и он не питает больше такой веры в грядущее, как в первую неделю после ввода войск, не исключено даже, что он начал этого самого грядущего несколько побаиваться, подозревая, что ему суждено вернуться всецело, окончательно и, пожалуй, навеки к своей Жозефине, потому что прогулки на лыжах и катанье на лодке по выходным с его рыжевато-белокурой, привлекательной (что подтверждают все его друзья), но непоправимо еврейской спортсменкой, — а у него с ней давний роман, — станут теперь невозможными. За великой стеной экстатического ликования на площади Героев, за стеной, воздвигнутой из этих самих восторженных выкриков, арийским ангельским хорам изнеженного города сибаритов суждено изведать не только рассвет и высокий звездный час, размышляет Матросик. Виммер ни в коем случае не выдерживает линию партии; и ливрейно-лакейское лицо торговца сонниками Эрнста Катценбергера начинает идти мелкими морщинками озабоченности. Наверняка успешно опробованная Катценбергером метода омоложения до сих пор применима, но что касается упоительных сексуальных забав втроем, которыми ему так нравилось похваляться в паузах между монологами об излюбленном способе омолаживания, забав, включающих его самого, Катценбергера, госпожу докторшу Лею Элленбоген и доктора Макса Элленбогена, с чередованием и совместно, то это теперь расовое бесчестье и в таком качестве не просто приватный и с точки зрения закона безобидный перверсированный разврат, но правонарушение, граничащее с государственным преступлением. Хвалиться, как бывало, этим групповым соитием, которое госпожа Лея шутя