Шмёльцер с Новой Звезды, ставший теперь владельцем аттракциона (с тростью в руке и с золотой серьгой в ухе), мечется между фигурами с неумолчным криком: «Прошу заплатить, прежде чем все здесь закрутится, прошу заплатить заранее!» Звучный голос Короля авторучек (а сам Король раскачивается в карусельном троне-качалке) твердит неизменное:
— Господин прокурор, я настаиваю на своем аресте!
Меж тем владелец карусели Шмёльцер, которому удалось собрать деньги с публики, намеревается выйти на середину, позвонить в электрический звонок, возвестить о начале, привести в действие электропривод, одновременно запускающий и карусель, и шарманку с Баденвейлерским маршем. Он открывает деревянную дверцу на теле Гитлера-Калафатти, и внутри обнаруживаются часовой механизм, электропривод и шарманка, и это видно всем, и сейчас карусель должна завертеться, но у самого края карусели внезапно появляется доктор Химмельрейх под большим златотканым саваном-балдахином, который поддерживают четверо эсэсовцев, один краше другого. Химмельрейх орет:
— Отставить! Отставить! Ваше величество Король авторучек, я обращаю ваше внимание на то, что, адресуясь к официальным инстанциям, следует прибегать к обращению «Хайль Гитлер!»
Одновременно группа белокурых красавцев-эсэсовцев с украшенным черепом и костями штандартом «Верхняя Бавария», в черной парадной форме с белыми аксельбантами, берет карусель штурмом. Элитные воины, как благовоспитанные детишки, седлают лошадок, они садятся верхом на лошадку Жозефину Виммер, на пони Аристида Лапине, на Рикки Тедеско, а к Шоттенрингской Марии и Германии-с-Загипсованной-Рукой они подсаживаются в коляску и принимаются кататься. Вот только Короля авторучек они стаскивают с трона и швыряют на пол, а он, салютуя рукой, кричит: «Господин прокурор, я настаиваю на своем аресте! Хайль Калафатти!»
И только теперь, после того, как Химмельрейх поощрительно кивает головой, карусель начинает вертеться, тем самым доказывая справедливость слов Карла Маркса: «Австрия — это немецкий Китай», доказывая ее пусть только в воспаленных эмигрантских фантазиях Капитана Своей Судьбы, в которых произошла калафаттизация некоего А. Г., уроженца Браунау-на-Инне.
Тук-тук… тук! В конце концов заклиненный затвор рамы и оконное стекло со свистом ушли в металлическую прорезь. У Капитана Своей Судьбы успел даже засориться глаз, прежде чем поезд прибыл в конце концов на пограничную станцию. И вот он идет, отчаянно теребя веко, к пограничному шлагбауму, удивляясь, что тот по-прежнему выкрашен в красно-бело-красные полосы. Рейхсфюрер организовал все и подумал обо всем, вот только предательская расцветка пограничного шлагбаума у деревянного моста через Мур на границе республики Австрия и королевства Югославия осталась им до сих пор, судя по всему, незамеченной. Этот шлагбаум поднимают перед Капитаном Своей Судьбы и опускают у него за спиной, пока он пешком идет по скрипучему деревянному мосту, а штирийский носильщик, держа оба чемодана и большую кожаную сумку, ковыляет рядом. А вот уже и красно-бело-синий шлагбаум, югославский пограничник проверяет документы исключительно для проформы: он понимает, что перед ним важный господин, получивший визу на морские купания, он приветливо салютует, Капитан садится в штирийскую коляску с поднятым верхом из черного брезента и отправляется (господа его уже дожидаются!) в замок Винденау, куда он, как известно, приглашен Паулем Кнаппом-младшим на «каникулы от политического самосознания».
II. КОМНАТА ДЛЯ ГОСТЕЙ В ЗАМКЕ ВИНДЕНАУ
Вселение Капитана, а затем и его жены, Капитанши, в комнату для гостей в замке Винденау оказалось ритуалом, настолько отдаленным и в географическом, и в душевном смысле от моей тогдашней жизненной позиции младенческого «я», насколько были бы далеки мистические поиски истинного далай-ламы в Тибете! И, следовательно, ничего удивительного в том, что я перехожу на иную, более близкую жизненную позицию, а именно, на свою собственную, и избираю соответствующий угол зрения: я сижу на веранде домика Ханса Роберля у озера Грундльзее и раскрашиваю акварелью бурые еловые шишки в красные, зеленые, синие и желтые тона. Раскрашенные шишки заберет Сосед (я живу здесь, на альпийском озере, у бабушки с дедушкой с материнской стороны и под надзором нянюшки), разложит их на мху в картонной коробке из-под мыла, обернет коричневой упаковочной бумагой и отправит моим родителям в замок Винденау, за границу, — что это за волшебное и вместе с тем непостижимое слово — заграница! Мое младенческое «я» раскрасило шишки ко дню рождения Капитана, их разложили на мху на кухонном столе, как фигурки игрушечных крестоносцев, павших в бою и приуготованных к героическому погребению, и отослали, не ломая голову над тем, как именно истолкует отец этот «привет с родины» (по образцу надписей на кофейных чашках в кухне у Роберля — «Привет из Гмундена», «Привет из Бад Ишля», «Привет из Аусзее»).
Допустим, истолкует в идиллическом плане, словно их раскрасили перьями, окунаемыми в натуральные австрийские чернила, всевозможные устроители фестивалей и сочинители сценариев к этим фестивалям, кумиры Бургтеатра и патриотически настроенные поздние романтики, которые в своих летних виллах а ля Татаруга или Тедеско все последнее лето перед вводом войск фюрера прилежно вели личный дневник, записывая в него, например, такое:
«Дахштайн и его ледники, которые, подобно зубчато-изломанным каменным плодам, втиснувшись между кругообразно обступившими их суровыми серыми скалами, обнажили сладкую плодовую мякоть ослепительно-белых вечных снегов.
И все это все еще скрыто наполовину тонкими белыми, с ржавыми разводами, покрывалами, которые ниспадают одно за другим, все сильней и сильней пронизанные солнечным светом, возвещая невидимую до поры до времени небесную лазурь. Дальний туман окутывает оцепенело-черный массив хвойного леса, а ближе, посреди менее плотной туманной толщи, уже вырисовываются, выделяясь сравнительной белизною, очертания ветвей. А между тем и другим, бывает, виднеется черепичная крыши и обветренные бревенчатые стены горной хижины; зеленые ставни закрыты наглухо, они медленно оттаивают в солнечных лучах…»
И в конце дневниковой записи вечное перо, нахлебавшееся натуральных австрийских чернил, вместо естественного автографа, за которым наверняка погнались бы толпы охотников, выводит меланхолическое:
«Поздней осенью, в семь утра, у окна».
В конце записи однако же опять о политике, чтобы отдохнуть от которой он, якобы, и устроил себе эти каникулы в Винденау. Неужели эти расписанные шишки, да еще, возможно, нелепая ошибка в цепи ностальгических ассоциаций, заставят его вспомнить о высокогорных кострах в период солнцеворота? Коренастые лесорубы устроили в честь солнцеворота костровища на вершинах гор, на альпийских лугах и на скользких выступах, устроили видимые с равнины гигантские кострища в форме свастики, выжгли свое дремучее «Хайль Гитлер!» в прогретой июньским солнцем лесной почве Дахштайнланда и пробуравили белые покрывала вечернего тумана. Добропорядочные буржуа из числа членов Альпийского союза уже давно, и в конце концов успешно, боролись за то, чтобы не осквернять богоданную чистоту альпийских снегов еврейским присутствием, за то, чтобы запретить евреям ночевку в хижинах Союза, приготовление пищи в хижинах Союза и, как итог, посещение хижин Союза. Не зря же знаменитый альпинист, надворный советник инженер Пихль добился в конце концов внесения параграфа об арийской чистоте в устав Союза, заранее вставляя в свои речи по случаю освящения альпийских хижин, праздников Союза, торжеств в честь его членов и в слова приветствия, обращенные при встрече к друзьям-альпинистам из старого рейха, риторические пассажи вроде нижеследующего:
— Ариец, он и на горных вершинах чувствует себя как дома, ибо здесь его прародина, тогда как всемирное еврейство с незапамятных времен гнездится в низинах, а вот за гигиенический барьер между обитателями высей и сыновьями пустынь, за него несем ответственность мы с вами: на то воля Божья!
Повседневная рутина моего младенческого «я» летом 1938 года на берегу Грундльзее остается неомраченной противоречием между чисто пейзажной и пейзажно-политизированной отечественной идиллией, противоречием, из которого истинный певец отчизны наверняка высосал бы все возможное, как достают семена из сухой еловой шишки. Остаться на целое лето без родительского присмотра — это само по себе привилегия, способная настроить на поэтический лад даже пятилетнего малыша, ибо ошибочна вера в то, что в таком возрасте жаркое свободы, приготовленное из лесной дичи, не заставляет радостно трепетать ноздри (хотя на более высоком историко-политическом уровне как раз этим летом о свободе говорить можно было все меньше и меньше). Конечно, присутствие няни, которую сразу после ввода войск фюрера так хотел ухватить за чересчур любопытный нос отец Густи Вавры (это ему, правда, в силу ее всегдашней осторожности не удалось, о чем не устают с превеликой похвалой вспоминать многие свидетели данного происшествия), накладывает на стремление к свободе известные ограничения, потому что няня неусыпно следит за тем, чтобы мое младенческое «я» не утонуло в озере во время купанья или не свалилось с прогулочной тропы на расположенную чуть ниже проезжую дорогу. Я однако же именно этим летом подошел к обычным летним забавам с самовнушенной ответственностью: бросая плоские камешки в озеро так, чтобы они по нескольку раз подскакивали на воде, выкапывая в прибрежном песочке миниатюрные озера, изумленно наблюдая за тем, как мальчики постарше вылавливают из озера пустыми бутылками с отбитым донышком рыбешек длиною в палец, для начала запихнув в бутылку хлебные крошки в качестве приманки, собирая лесную землянику под листьями дикого латука на обочине и пугаясь всякий раз, когда вместо ягодного кустика из-под латука юркнет желтобрюхая саламандра, наконец, собирая еловые шишки, однако все это под неусыпным надзором нянюшки, следящей за тем, чтобы самопроявления младенческого «я» не выродились в детский анархизм, и при всем том не позабыв об отцовском дне рождения и заблаговременно начав раскрашиванье шишек.