Австрийские интерьеры — страница 45 из 81

И вот сидит мое младенческое «я» в штирийской курточке и в кожаных шортах на застекленной веранде, вдоль окон которой установлены ящики, где зеленеют флоксы, расписывает шишки кисточкой и пост сочиненное им самим двустишие:

Полукровка, полукровка,

Светлая моя головка!

Еще перед отъездом из виллы в Пётцляйнсдорфе из постоянных препирательств между няней и домоправительницей Марией Еллинек я усвоил, что что-то со мной не в порядке. Именно вкладу Марии Еллинек с ее чешским акцентом в эти дискуссии я и обязан словом «полукровка», которое тогда же лихо зарифмовал. А сейчас сложил целую песенку, которую и бубню вполголоса за работой; песенка меня стимулирует, она помогает мне справиться с сознанием того факта, что со мной не все в порядке. Но не всегда я столь самозабвенно предавался сублимирующему искусству живописи, время от времени я мог быть весьма противен, что и доказал незадолго перед своим отъездом на Грундльзее, брякнув матери (которая меж тем уже давно перебралась к Капитану в замок Винденау) что-то гадкое про нашего пётцляйнсдорфского бакалейщика Кона, что-то такое, чего мне впоследствии не удалось искупить, и уж тем более не удастся теперь. Я объявил ей, сорвавшись на крик:

— Не смей больше ничего покупать у Кона!

А когда мать в ужасе возразила мне:

— Но с какой же стати? Чем плох господин Кон? Разве не господин Кон каждый раз угощает тебя леденцами?

Я еще попытался вывернуться:

— Да мне-то все равно, вот только Гитлер не велит!

Да и не с меня же начались нападки на господина Кона… Хотя, конечно, пятилетнему мальчику-полукровке не след было выступать против господина Кона.

Хорошенько вникнув, понимаешь, что никаких великих дел я не совершал, раскрашивая шишки у подножия Дахштайна, но не совершал их и Капитан, предоставив кучеру штирийской коляски отвезти его в некий замок от пограничного моста через Мур по усыпанной белым песком и обсаженной тополями аллее, в коляске с поднятым верхом, под сильным майским дождем. Капитан, разумеется, заметил, что сильный дождь за время поездки успел превратиться в самый настоящий ливень, но черный брезентовый верх, поднятый кучером, защищал его от самого неприятного, а косые струи, хлеставшие в коляску справа и слева, воздействовали на него скорее освежающе. Как-никак Капитан оставил позади три с лишним десятилетия собственной жизни, а также родной город, дело, профессию, квартиру, не говоря уж об испокон веку предопределенном будущем. И разве не должен был он, подобно библейскому патриарху-законодателю, поразиться, услышав голос из неопалимой купины, а в данном случае — из кромешно-черной тучи, голос, подводящий окончательную черту под событиями двух последних месяцев?

Как же звучал тот голос, что именно он произнес? «Я выведу вас от угнетения египетского»… Звучит неплохо, можно даже сказать, хорошо, да вот беда — Капитан ни разу не слышал этого, даже в мыслях, никогда не выуживал из постоянных мечтаний наяву. Правда, Капитану удалось оставить в купе второго класса пассажирского поезда Грац — Шпильфельд-Штрас вместе с проникнутой патриотизмом гидрографической сводкой все свои аллегорические фантазии, включая утонувшую на дне Сарматского моря родную Вену, дунайский островок всеобщего мира Ада Калех и даже карусель Гитлера-Калафатти. Поэтому он в настоящее время настроился на то, чтобы, пока суд да дело, воспринимать себя гостем, едущим на уик-энд в замок Винденау с «визой на морские купанья» в кармане, попавшим по дороге туда в коляске под ливень и ожидающим встречи с хозяйкой замка, Соней Кнапп, которая уже стоит на верхней ступеньке лестницы, протягивает ему руку и говорит:

— Добро пожаловать! А знаешь, дождь — это к добру!

И вот лакей уносит чемоданы и кожаную сумку в ту комнату в башне, которая знакома Капитану еще с проведенных здесь холостяцких уик-эндов; тогда никакой Сони Кнапп не было и в помине, она не нашла еще своего места на небе в созвездии династии Кнаппов, более того, ее звезда еще не взошла на кнапповом горизонте. Но здесь, в неоготической башенке из времен отцов-основателей, на каменной скамье, возле которой высилось древко знамени, он когда-то часами нес стражу за Пауля Кнаппа-младшего. Из этой башни тогдашнему Матросику открывался вид не только на нижне-штирийскую, а теперь — словенскую, или, если уж быть политически точным, югославскую долину с бесчисленными яблонями и сливами, с кукурузными и пшеничными полями, с ручьями, берега которых поросли ольхой, и кустами акаций, из которых то здесь, то там проступали красные, синие и зеленые крестьянские дома, увешанные по осени гирляндами красного перца, а рядом теснились обнесенные забором загончики для свиней и обтянутые металлической сеткой большие загоны, в которых держали племенных быков, гордость здешнего образцово ведомого хозяйства. Вдали, за полями, ему открывался вид на начало лесной просеки, вдоль которой по осени разбивают цепь сторожевых постов в ожидании того, чтобы загонщики, — откомандированные учителями сельской школы крепкие и рослые парни, подсобили помещичьей охоте, оглушительным стуком палками по пням вспугивая фазанов из низколесья. Открывался ему отсюда вид и на посыпанную белым песком дорогу, прямую, как шнур, которая вела к главным воротам замка. По этой дороге в тот достопамятный день, когда Матросик нес свою стражу, должен был прибыть с визитом в замок епископ из Варасдина, в епископской коляске, с епископскими лошадьми и епископским кучером. Час прибытия епископа не был определен заранее, однако еще до его приезда Пауль Кнапп-младший должен был в любом случае сказать своей мачехе «ITE, MISSA EST», сказать эти слова своей неописуемо прекрасной, обворожительной, бесподобной (как постоянно заявляли все прибывавшие на охоту гости замка) мачехе Муази, с которой он как раз проводил эти часы в идиллических утехах, каковых ни в коем случае не смог бы одобрить епископ. В конце концов Пауль Кнапп-младший и его мачеха — ровесники, и Пауль Кнапп-старший отправил ее в поместье, потому что в Вене она выглядела чересчур бледной. Однако епископ из Варасдина никак не вписывался в намеченную программу, с другой стороны, и не принять его было бы невозможно, и вот Матросику, подобно корабельному юнге, забравшемуся на мачту, чтобы высматривать землю, пришлось, сидя в башне, караулить прибытие епископа. Как только на дороге заклубится облачко пыли, возвещая приближение епископской коляски, он должен прервать идиллическую забаву Кнаппа условленным латинским словечком — «Amen», «Kyrie» или «Ita, misse est»[7].

При этом Муази как раз хватило бы еще времени облачиться в изумительное плиссированное платье цвета лепестков вишни (и понятно — на кринолине), чтобы успеть встретить епископа на одном из двух маршей замковой лестницы и, сделав книксен, припасть к перстню с лиловым гербом.

Сейчас Капитан улыбается, вспоминая об этом и с отсутствующим видом суя в руку лакею положенные чаевые; после книксена с поцелуем в перстень епископ варасдинский говорит Муази, вырядившейся в белоснежное платье по случаю его приезда: «Бог в помощь, милостивая государыня, ну и жаркий выдался сегодня денек!» В ответ на что Муази очарованно кивает, потому что и у нее нынешний денек получился жарким, хотя и не в метеорологическом смысле, а значит, совсем по-другому, чем для епископа. Скабрезная история во вкусе мемуаров словенского Казановы, так это следовало бы назвать, да и записать непременно, думает сейчас Капитан, да и вообще именно в наше время и следует цепляться как раз за такие истории. Одних они порадуют и позабавят, а других настроят на несколько менее героический лад.

Однако с тех пор прошло уже много лет, роль сухопутного юнги, высматривающего на дороге епископа, давно сыграна, меж временами тогдашними и нынешними пролегли не только годовые кольца, не только политические и приватные события, но и законные браки обоих — Пауля Кнаппа-младшего и Матросика, да и сама по себе роль Матросика успела отмереть (хоть и продержалась она в репертуаре долгие годы), — и теперь у Капитана не остается до поры до времени другого выбора, кроме как засесть в тихой комнатке в башне, выждать, погодить, выяснить, надолго ли сохранится мир, не разразится ли война, а если да, то с какой стороны она нагрянет, по какой причине начнется, по какому поводу, под каким предлогом, а может быть, все окажется всего лишь дурным сном образца весны 1938 года и скоро мы все вернемся домой: «С Новым, 1939-м годом, и давайте выпьем за него!»

Но великие потрясения, — мир, война, биржевой крах, смена государственного устройства, ликвидация классов, бегство, потеря так называемой Родины, возвращение, революция, тираноубийство, явление нового Бога или воскресение старого, — редко вторгаются в повседневность в своей стремительной однозначности, провозглашая, как театральные персонажи. — «А вот и мы»! Они не столько появляются, сколько проявляются, причем проявляются мало-помалу, подобно тайному агенту полиции, приходящему на собрание, естественно, в штатском и неприметно пристраивающемуся где-то в задних рядах. И обнаруживаем мы такого агента, только когда он внезапно поднимается с места и лично руководит производимыми в зале арестами. «Ага, — говорим мы тогда, — а ведь он, должно быть, был тут с нами, среди нас, с самого начала!» И пусть газетные заголовки орут во весь голос: «ВОЙНА, МИР, РЕВОЛЮЦИЯ, ПОКУШЕНИЕ НА ЖИЗНЬ МОНАРХА, УБИЙСТВО ПРЕЗИДЕНТА, ИЗВЕРЖЕНИЕ ВУЛКАНА», — я давно понял, что повседневная жизнь воспринимает все это вполуха, пока события не начинают затрагивать каждого персонально. Жена Матросика и Капитана утверждает, что все великие политические потрясения ухитрилась пережить в кресле у парикмахера, в парикмахерской на Кольмаркте в Вене. Например, 12-е февраля 1934 года, тогда из фена внезапно перестал подаваться горячий воздух, потому что рабочие перерезали центральный электрокабель, трамваи застыли на месте, и это стало сигналом к всеобщей забастовке и массовому насилию: — К счастью, мы сегодня своевременно помыли вам волосы, мадам, и они практически уже успели высохнуть, — с явным облегчением сказала парикмахерша, а в те же минуты вооруженные лево- и праворадикалы уже высыпали в пригородах на улицы из своих тайных арсеналов на чердаках и в люках городской канализации…