— Прекрати, — говорит Женни. — Это уж чересчур!
— А ведь твой брат по-прежнему именует себя монархистом, — замечает Пауль Кнапп.
— Не спорьте с именинником, — заступается Зигфрид Ледерер. — Разве вы не знаете, на какой мотив звонит колокол гарнизонной церкви в Потсдаме:
Не смей о чести забывать
До смертного конца,
Не отклоняясь ни на пядь
От замысла Творца!
— А это тут ни при чем, — замечает жена Капитана.
— Имперская держава, имперский крест и имперский меч — в винном кабачке они бы не помешали, — говорит Зиги Ледерер.
— За здоровье! — восклицает Женни. — Вот единственно уместное слово на весь сегодняшний день!
Вот они и прибыли, вот усаживаются за бревенчатый столик, на котором уже красуются горы провизии, обеспеченной Францем Штриттаром, как на образцовой сельскохозяйственной выставке в Лайбахе. Пламя свечей озаряет лица, становящиеся все розовей и багровее, звучат тосты в честь именинника, в честь присутствующих за столом дам — Сони, Женни, Капитанши и в первую очередь — в честь единственной незамужней барышни во всей компании, хорошенькой сельской почтальонши Марики. Еще один бокал иерусалимского рислинга — и Пауль Кнапп сочиняет стишок:
Быть влюбленным
Почтальоном
В почтальоншу —
Чемпионшу,
Чмокнуть звонко
Почтальонку
И залезть к ней
Под юбчонку!
И наверняка он имеет в виду именно Марику, потому что тут же кричит ей: «За тебя, почтальонка!» и принимается осыпать ее поцелуями, а тут уж Зиги Ледерер начинает целовать Соню Кнапп, Капитан — Женни Ледерер, а Капитанше приходится ждать, пока Пауль не насытится Марикой и не дойдет до жены именинника. Дело, разумеется, не заканчивается поцелуями, хотя и не переходит в оргию, провоцируемую все новыми бокалами иерусалимского, — но словно разбуженное ревом легендарного белого золоторогого барана со склонов Триглава (Олимпа южно-славянских богов), поднимает голову чудовище, именуемое Политикой, которое, спит оно или бодрствует, никуда не девается все это лето и всю осень, за завтраком, обедом и ужином, во время безобиднейших прогулок по берегу Мура, за распечатанным письмом и за чашкой черного кофе, в процессе одевания и в процессе раздевания, в процессе ворочания в постели и даже в процессе празднования дня рождения Капитана в винодельческой деревне Иерусалим — это чудовище всегда с нами! Разумеется, люди делают хорошую мину при плохой игре, следуют сейчас, когда легкое опьянение уже перешло в тяжелое пьянство, истинно словенскому обычаю бросать пустые бокалы за спину, и те со звоном разлетаются вдребезги, — изобретают самые странные и рискованные тосты, уместные разве что в компании заскучавших офицеров, а вовсе не на загородной вылазке в винный кабачок, как они полагают, вовсе не на праздновании дня рождения еще весьма молодого венского представителя крупной буржуазии с сильно выраженной еврейской составляющей.
— Выпьем за линию Мажино, — восклицает Пауль.
— А я предлагаю поднять бокалы за флот Его Величества, — внезапно перейдя на английский, орет Зиги. Уже несколько недель он прилежно зубрит этот язык по самоучителю Лангеншайдта, но заговорить на нем решается только спьяну.
— А я призываю вас выпить за перевооружение, за переоснащение чешской армии, — говорит Капитан, вскочив с места. Выпивает стоя и не глядя швыряет бокал за спину. — Потому что за самих чехов я пить не могу, пошли они к чертовой матери!
— Прошу прощения, — говорит Капитанша, потому что здесь, в словенском винном погребке, несмотря ни на что, царит капиталистическая, если не попросту феодальная атмосфера. — А я вот хочу выпить за РЕСПУБЛИКАНСКУЮ ИСПАНИЮ!
— Кому какое дело, если я самую малость перебрала, — возвещает Женни. Она притворяется, будто все эти офицерские шуточки ее невероятно потешают.
— Мы барышни мирные, — поддакивает Марика, которую застольное политиканство тоже нервирует.
— Выпьем за благополучное возвращение в Винденау, — говорит Соня Кнапп в попытке загасить костер, вспыхнувший в застольной беседе на дне рождения Капитана, и маслом, подливаемым в огонь, служит не столько обильно принимаемый внутрь иерусалимский рислинг, сколько так называемый большой мир и великогерманская политика рейхсканцлера, подступающие снаружи.
Нам, детям, разумеется, не позволяют принять участие в столь далекой, бурной и чреватой всевозможными неожиданностями экспедиции, хотя нас вполне устроила бы и прогулка в ослиной повозке вокруг теплицы или обратно к сараю. Иначе никто бы не заставил нас столько раз чистить и драить повозку, дожидаясь появления ослика, которого нет и в заводе.
Взрослые придумывают новшества, с помощью которых им удается нас так или иначе занять. Тетя Соня и в этом отношении умеет соединить приятное с полезным: таковы, например, наши прогулки вдоль границы. Приятные стороны: прогулка по лесным лугам, ивовые ветви, которые можно срезать для каких-нибудь новых игр, неспешные походы по проезжей дороге вдоль берега Мура и волнующий даже нас, в столь нежном возрасте, взгляд через государственную границу — взгляд на «заграницу», доводящуюся нам так называемой родиной. Разумеется, мы не обнаруживаем там ничего необычайного: те же приземистые кусты, до половины заляпанные серым, давно засохшим илом весеннего половодья, за ними — тополя, а за тополями — великогерманский рейх, тогда как у нас за спиной простирается, к счастью, объединенное королевство сербов, хорватов и словенцев. Однако эту политически окрашенную географию на прогулках легко утаить, особенно — от детей. Поставив перед нами задачу пристально следить за стремительным грязно-коричневым течением Мура, — а вдруг всплывет бутылка с письмом или какое-нибудь особо примечательной формы бревно, — можно захватить наше в общем и целом рассеянное внимание на пять-десять (а при повторении, усиленном догадкой: «А вдруг бутылка с письмом для нас из Граца!» — и на пятнадцать) минут. К тому же здесь водятся приветливые пограничники, радующиеся любому разнообразию в повседневной рутине, — в том числе и появлению людей из замка. Примкнув штык, они стоят навытяжку и глазеют в ту же сторону, что и мы, — да и видят они то же самое: луга с разводами засохшего ила, тополя, а за ними — великогерманский рейх.
— Поздоровайтесь с пограничниками, — говорит детям Капитанша.
— Добрый день, — кричим мы пограничникам на местном наречии.
У пограничников есть будка, есть офицер, а главное, есть повар, который особенно нравится нам с Иреной, потому что на голове у него неизменно красуется красная феска, а рубахи он чаще всего не носит, и голос брюхо похоже на круглый барабан. «Он мусульманин, а по национальности — босниец», — объясняет нам Капитанша, и мое «я» из гостевой комнаты в замке обнаруживает остающуюся для меня загадочной связь между словами «мусульманин» и «босниец», причем последнее мне знакомо по «боснийским банкам», в которых консервируют овощи, и по красной феске, которую мне до сих пор удавалось видеть лишь на кофейных упаковках и в витринах лавок, торгующих курительными трубками, — все это вместе слагается в неописуемо прекрасное и привлекательное триединство земного существования. Тетя Соня вручила этому восточному красавцу-повару, почти красавцу-джинну, подарок — белую жестянку с четвертью килограмма кофе. Мусульманский повар рассыпался в избыточной благодарности: одних только поклонов не счесть! Разумеется, при этом ему пришлось снять феску, но этого я не запомнил или не захотел запомнить, потому что хотя бы на миг снять такой замечательный головной убор, как красная феска, на мой взгляд, недостойно мужчины.
Иногда, на обратном пути с милитаризованной границы, мы встречаем самого Пауля Кнаппа, возвращающегося с инспекционной прогулки по своим владениям. Скажем, он обследует поселок сельскохозяйственных рабочих, разбитый по его собственному проекту, с удовлетворением осматривая ладные кубики выкрашенных в белое домов и не чураясь даже того, чтобы зайти в какой-нибудь из них. Хотя он и не рассчитывает обнаружить ослепительную чистоту, присущую горным хижинам обитателей Тироля, его все-таки неприятно поражает омерзительная восточная грязь под белоснежной раковиной его собственной социальной прихоти и, по его помещичьим стандартам, воистину адский кавардак: выставленные напоказ ночные горшки с неслитой мочой, в которой плавают черные трупики мух, рассеянные по полу лохмотья, очевидно, являющиеся нижним бельем, чулки, кофты и раскатившиеся из мешка, приваленного к печи, картофелины, горы грязных пеленок в раковинах (а Пауль Кнапп так гордится, что провел в эти дома воду), непокрытый стол, обеденная посуда с похожими на засохшую грязь объедками… Цыгане, да и только!
— А разве нельзя быть немного аккуратней? — спрашивает Пауль у сельскохозяйственного рабочего, которому принадлежит этот домик, вовсе не аборигена здешних мест, а переселенца из Сербии. — Раз уж я дал вам хорошее жилье, то неужели так трудно поддерживать в нем хотя бы минимальный порядок?
Этот воспитательный монолог в духе Песталоцци воздействует на сельскохозяйственного рабочего, как целительный бальзам, которым смазали рану, — он как-то весь съеживается, вешает голову, ухитряясь ею меж тем несколько раз утвердительно кивнуть, затем, как медленно, но радостно выздоравливающий после тяжелой болезни, с тихим стоном распрямляется и отвечает:
— Да, это сущий позор!
Окончательно распрямившись, он внезапно отворачивается от помещика, отвешивает стоящей у него за спиной жене одну за другой две оглушительные пощечины справа, затем две оглушительные пощечины слева, и вот уже та, громко крича и плача, выскакивает из комнаты.
— Сущий позор, мой господин, — повторяет серб и с удовлетворением прислушивается к последствиям только что проделанной воспитательной работы — к всхлипываниям жены, доносящимся с улицы.
Пауль поведал эту историю за ужином, однако прежде чем шутливый разговор перекинулся на общие проблемы воспитания человеческого рода, на социализм, который здесь, в поместье Кнаппов, пытаются внедрить сами верхи, а вовсе не низы, на проблемы чистоты, а ведь она — мать мудрости, хотя и мудрость можно признать матерью чистоты, — Капитан говорит непривычно безжизненным голосом: