Автобиографические записки.Том 1—2 — страница 21 из 85

Может быть, это и лучше для художника, когда он меньше думает и анализирует, чище, непосредственнее и наивнее будут его произведения… Кто знает!»[131]

В это же время он собрался жениться. Между нами была одна ученица, по фамилии Новак-Савич, одесситка. Она была очень некрасива, держалась отдаленно от своих товарок и обладала самостоятельными большими средствами. Когда прошел слух об их будущем браке, все стали приставать к Малявину, так ли это. Он не отвечал, а отсылал за ответом к Новак-Савич. Она подтверждала.

«…Сейчас вошел Репин в мастерскую, а я его и не заметила, хотя сидела у самой двери, на кушетке, и строчила тебе письмо. Он со мной поздоровался, а я и не слышала. Сейчас будет разносить мою работу…»

Несколько времени спустя:

«…Дуся, если б ты знала, как он меня расхвалил! Я боялась, что он не поймет меня, чего я добиваюсь в настоящем этюде, и, кроме того, он говорил, что место мое трудное, хотя, добавил он, когда мы выбирали место: „Вы справитесь с задачей“.

И сегодня он еще издали начал мне кивать и говорить: „Одолеваете, одолеваете“.

Я так рада, главное, что он понял меня без слов, нетрудно ему: он такой великий художник, и нас, мазилок, он видит насквозь…»[132]

В этот день он обратился ко мне с неожиданными и удивившими меня словами. Мы все гурьбой, окончив работу, шли из мастерской к выходным дверям. Он громко окликнул меня. Все остановились, и между ним и мной образовалось пустое пространство.

— Я вот что хочу сказать, Остроумова: не бросайте живопись, я вас об этом прошу.

Я, совершенно сконфуженная, ответила, что не собиралась этого делать.

— Да, я знаю, как женщины… Выйдут замуж, муж, семья, а живопись и забыта… Я серьезно говорю: не бросайте живопись! — и махнул рукой.

Репин задумал работать вместе с нами, в нашей мастерской. Я так об этом пишу Аде Труневой:

«…Репин целую неделю работал в нашей мастерской, наравне с нами, женскую модель. Что за дивный этюд он написал. В первый же день все ученики побросали свои работы, столпились сзади… и затаив дыхание смотрели, как он работает. А Репин был такой милый и деликатный; когда он отходил от работы, чтобы посмотреть издалека (а делал он это очень часто), он не оборачивался назад, чтобы не конфузить своих зрителей. Какой это гениальный художник! Он одухотворяет в полном смысле холст, не видишь ни холста, ни красок, а только живую натуру. Мне стало ясно, как я заблуждалась все эти годы, пока я в мастерской. Первый этюд я сделала на настоящей дороге, но потом мало-помалу свихнулась и совсем запуталась. Этот этюд меня поразил как громом и, если можно так выразиться, с силой швырнул на настоящую дорогу. Какой он мастер и как глубоко понимает натуру! Он, значит, любит своих учеников, если теряет время, чтобы как можно нагляднее показать нам и двинуть нас вперед.

Милый Репин! Я его то люблю, то ненавижу! Интересно его видеть, когда он работает. В блузе, лицо совсем меняется, ничего он не видит, кроме натуры, чувствуется сила в нем, и вместе с тем он почему-то во мне возбуждает жалость.

Он пишет очень большими кистями, но он такой виртуоз! Кисть необыкновенно слушается его. Он ею пишет и большие массы тела, и тут же ею ставит блик в глазу или вырисовывает форму очень тонко, и она все делает, что он ни захочет. Они какие-то волшебные у него!

Окончив работу, он уходит, оставляя ее некоторое время в классе, тогда мы все толпой набрасываемся на этюд, рассматриваем его вблизи, почти нюхаем его, трогаем кисти, палитру, краски, и, я тебя уверяю, Адюня, мне кажется, что его палитра и кисти — живые существа…»[133]

Репин в этом году занимался с нами с таким вниманием и заботливостью, что сразу подвинул свою мастерскую на громадный шаг вперед. Всегда наша мастерская была гораздо лучше всех остальных, а в эту зиму все ученики Репина своими классными работами произвели фурор. Репина поздравляли. Среди этих работ ни одной не было моей. В общей мастерской я работала только декабрь и январь, и то очень плохо. Февраль и март — в мастерской Эберлинга («Леди Макбет»), и в результате — ничего не сделала!

За зиму Репин несколько раз устраивал вечеринки. Сначала они происходили у него на квартире, и я не могу сказать, чтобы они были очень оживленны. Длинный стол, обильный ужин. Во главе сидела бледная, печальная и молчаливая его жена[134]. Мы все стеснялись, поеживались, и разговор не бежал веселым потоком. В следующие разы мы собирались в нашей чайной; здесь, в знакомой обстановке, было больше свободы, меньше стеснения. Затрагивались очень интересные темы.

Помню, как Репин говорил о вечности художественного произведения. Одни картины имеют успех, но повисят несколько лет и состарятся. Не производят никакого впечатления и не имеют никакого значения, ни художественного, ни исторического. А другая вещь всегда молода, нова и жизненна, так что вечна; и при этом он сказал, что такие вещи реальны и объективны.

Другой раз он говорил о том, что религия есть главная основа и двигатель искусства, так как дает наиболее чистые и высокие духовные идеалы. Здесь поднялся чрезвычайно горячий спор, тем более что эта тема у нас, молодежи, дебатировалась не раз. Как-то у меня собралась молодежь: Маковская, Малявин, архитектор Покровский[135], Шмаров, и поднялся между нами горячий спор. Я осталась в меньшинстве, да просто одна. Все гости, мои братья обрушились на меня за мою тогдашнюю религиозность, говоря, что они удивляются, как умный человек, как я, может быть религиозен. Теперь, когда такой авторитет, как Репин, заявил о значении религии в искусстве, я ликовала и язвила моих прежних оппонентов.

Было много криков, шума, но было молодо и весело, и Репин очень оживленно и горячо спорил…

В то время я никак не предполагала, что через год или два мое мировоззрение под влиянием пребывания в Париже и чтения Ренана[136], Вольтера в корне изменится.

«…Во мне произошли такие перевороты, которые непоправимы. Ты меня не узнаешь, но не жалей обо мне и моих потерях. Так должно было случиться.

„Все“ создано творческим, неугомонным умом человека»[137].

В середине апреля окончились занятия в академии, и товарищи разъехались. Я еще продолжала работать в мастерской у Эберлинга над «Леди Макбет». Меня заботила мысль о необходимости в будущем году окончить академию, выйдя на конкурс.

Но прелесть весны, яркость зелени и солнца своим контрастом с пыльной мастерской еще сильнее тянули меня на воздух, на свободу, на грудь природы. Кисти валились из рук.

В начале мая, неожиданно для себя, я уехала в Сясьские Рядки к моему дяде В.К. Чеховичу.Н

Новые впечатления меня окружили. Сясьские Рядки было очень большое рыбопромышленное село, при устье Сяси и Ладожского озера.

Село тянулось по обеим сторонам реки, и у каждой избы была своя пристань. Везде сушились растянутые сети. Пахло вяленой рыбой.

Река была полна жизни: барки, пароходы и парусные лодки сновали по ней беспрерывно. Особенно было красиво, когда вечером целые стаи парусов, как гигантские птицы, неслись из озера вдоль реки — это рыбаки возвращались домой с дневным уловом. Золотыми мазками блестели паруса на бледно-зеленом весеннем небе.

На маленьком казенном пароходе «Пожарный» сделали несколько прекрасных поездок. Посетили Старую Ладогу. Следы крепости и стен сохранились до сих пор. Одна очень старинная церковь XI века[138]. По преданию, здесь жил и княжил один из трех варяжских князей, призванных Русью править: Рюрик, Синеус или Трувор. Здесь жила в заключении первая жена Петра I, Евдокия Лопухина.

Ездили вверх по Волхову и любовались его берегами. Они были все испещрены лоскутами ярового, нежно-зеленого цвета разнообразных оттенков.

Ездили в богатое село Колчаново и возвращались уже ночью. В нашем селе было тихо, все спали. Качались мачты и снасти (паруса были убраны), отражаясь в спокойной, прозрачной воде.

Все предметы приняли странные, таинственные очертания в полумраке белой ночи.

Вот грязечерпалка, которую я видела днем. Она кажется развалинами замка со сторожевым огоньком.

Далеко впереди поблескивало озеро. Громадное, как море, и всегда беспокойное.

Несколько раз за мое пребывание северный ветер пригонял к устью Сяси громадные льдины в несколько верст длиной. Они долго маячили у берегов, наскакивая одна на другую, шипя, шелестя и громыхая.

Потом вдруг исчезали, чтобы через несколько дней опять появиться…

В июне я вернулась домой, чтобы провести лето, увы, в таком для меня скучном Петергофе.

Лето было исключительно дождливое. На воздухе нельзя было работать. Я писала портрет Лили с Марсом (собакой), большого размера, и писала неудачно; сделала еще портрет сенатора Н.П. Смирнова[139].

Осенью начались занятия в академии. Вернулась я в город неотдохнувшая, без хороших летних работ, без бодрости, без желания работать.

Чувство связанности, неудовлетворенности, отсутствие свободы и возможности вполне, до конца отдаться работе доходит у меня до высшей степени напряжения. Чтобы избавиться от такого тяжелого душевного состояния, я решила совсем отойти от искусства.

«…Живопись я бросаю, отказалась от мастерской и оставляю академию. Признаю себя побежденной жизнью, обстоятельствами, условиями и т. д. Продолжать так я не могу, и потому лучше сразу покончить и переменить занятия…

Презираю себя до глубины души за слабость, ничтожество и бездарность… Надоело мне все… Грустно мне… Конечно, причиной этому невозможность работать свободно, спокойно, так, как я понимаю, надо работать, чтобы что-нибудь могло порядочное выйти. Не в силах переменить я обстоятельства и все, что меня мучает и стесняет…»