Автобиографические записки.Том 1—2 — страница 22 из 85

[140]

Между этим письмом к Аде и следующим, писанным в конце октября, произошло многое, и очень для меня значительное. Родители, видя мое чрезвычайно тяжелое душевное состояние, наконец поняли, что нельзя меня держать в неволе, иначе я рисковала совсем захворать, и сами стали уговаривать меня уехать.

«…Ты знаешь, что я уезжаю, и можешь думать куда? В Париж, месяца на два, на три, поучиться, посмотреть, поработать, пожить той жизнью.

Это случилось почти неожиданно для меня самой, и это — желание папы и мамы… Дядя Коля дает мне денег, и я в конце ноября уезжаю и, должно быть, совсем одна…

Вначале я собралась ехать в Германию, но Репин решительно восстал против Дрездена и Мюнхена и советовал ехать только в Париж. Он говорил: „Вас можно туда послать, вы там во всем разберетесь!“

Последнее время меня охватила такая апатия ко всему решительно. Это, должно быть, и послужило причиной уговоров со стороны папы и мамы ехать за границу… В последнем письме, Адюня, ты пишешь мне об отдыхе, покое, но, наоборот, я ищу бурь, треволнений, новых впечатлений, что и должно составлять жизнь художника…

Все это время у нас шла молчаливая и мирная, с любовью, борьба между мною и родителями, я одержала победу, и, может быть, так, шаг за шагом, я отвоюю себе свободу, необходимую для художника…»[141]

                Ленинград. Июнь 1933 г.

V.Первое путешествие и учение в Париже

(С 14 ноября 1898 года по 15 мая 1899 года)

В МАСТЕРСКОЙ УИСТЛЕРА

14 (27) ноября 1898 года родители провожают меня за границу. Мы стоим на платформе Варшавского вокзала. Первый раз я уезжаю из дома одна и потому волнуюсь, но стараюсь показать, что это не так. Идет хлопьями снег. Сыро и холодно.

Отъезжающих мало. Только две толстые старушки все суетятся около какой-то молоденькой особы. Она — немка, русского языка не понимает. Они обращаются ко мне с просьбой помочь ей, пока она будет ехать по России, и она в свою очередь поможет мне в Германии. Я охотно соглашаюсь, и мы устраиваемся в одном купе.

На одной из станций мы выходим с нею обедать. Во время обеда какие-то пассажиры из нашего вагона оказывают нам мелкие услуги. И потом, в продолжение пути, мы иногда разговариваем с ними; они — тоже немцы.

Так мы доезжаем до границы. В Вержболове, совершенно неожиданно, моя соседка была задержана жандармами, ввиду неисправности ее документов. Положение ее было очень тяжело, так как она не понимала ни слова по-русски.

Во время моих переговоров с жандармами к нам проталкивается один из немцев и спокойно объявляет, что он останется с нею в России, пока она не сможет покинуть Вержболово.

Мы с ней прощаемся, и ее уводят. Я огорчена. Мне ее жаль, и себя тоже.

На дворе уже ночь, сейчас немецкая граница, таможня, чужой язык, обыск вещей. Все так незнакомо, непривычно.

Вдруг в купе входит другой немец и говорит, что он поможет мне в трудностях пути, пока наши дороги не разойдутся. Когда мы приближаемся к Эйдкунену, он сразу приступает к делу: отбирает от меня документы и квитанцию на багаж и просит меня ни о чем не беспокоиться. Ведет меня в буфет, усаживает за удобный столик, предоставив мне свободу насыщаться, как я хочу, не навязывая мне своего общества.

Через некоторое время он приходит за мной и устраивает меня в D-Zug{18} около окна. В сетке я нахожу свой мелкий багаж. Подъезжая к Кенигсбергу, где кончался наш общий путь, он поручает меня одной пожилой немке, прося ее позаботиться обо мне, говоря: «Sie ist so junq und unerfahren und so weit vom Vaterhause»{19}.

Когда мы подъезжали к Берлину, она, видя, что я очень утомлена, уговорила меня остановиться на несколько часов в Берлине. Дала мне письмо к хозяину гостиницы, недалеко от Фридрихс-Банхофа, чтобы тот меня принял на свое попечение.

С этим письмом и носильщиком я прихожу в указанную гостиницу и отдыхаю в ней несколько часов. Хозяин вечером сопровождает меня со слугой на вокзал и усаживает в поезд. Так я делаю путь до Кельна, с рук на руки передаваемая добрыми немцами.

В Кельн приехала я до крайности переутомленная длинным непривычным путешествием.

Здесь я должна была ждать поезда несколько часов. Иду смотреть собор[142] и, так как совсем темно, вижу только его силуэт. Вхожу внутрь. Лес тонких колонн и арок. Стою очарованная. Но сказочность оконных стекол я не почувствовала, так как на дворе была ночь.

Наконец — половина двенадцатого, время отхода поезда. Кондуктор усаживает меня в отдельное купе и убеждает лечь. Приносит мне подушку. Я, утомленная, ложусь и сразу засыпаю.<…>

Ночью сквозь сон слышу, как заглядывают в мое купе таможенники, но ничего не смотрят.

Утром, когда я проснулась, была уже Франция. Чудесный пейзаж. Еще много листвы на деревьях. Маленькие города и селенья. Очаровательные домики с садами.

Наконец, восхитительные окрестности Парижа.

Наконец, Париж! На платформе толпится масса лиц. Возгласы, приветствия.

Среди всей этой толчеи и суматохи вижу приветливое лицо Константина Андреевича Сомова. Он усаживает меня в фиакр, и мы едем в приготовленную для меня комнату. Она находится на улице Léopold Robert почти на углу бульвара Montparnasse. Многоэтажный дом с винтовой лестницей и со специфическим запахом, который так характерен для домов Парижа, домов мелкой буржуазии. Он ничем не отличается от десятка тысяч таких же домов. Перед каждым окном обычная решетка в виде узкого балкона, внизу стеклянная входная дверь и направо, в entrée{20}, дверь и окошечко консьержа. Комната была в четвертом этаже, в маленькой квартире, состоящей из трех комнат, передней и кухни. Кроме меня, в этой квартире сняла комнату Елена Евгеньевна Владимирская. Я ее знала еще по гимназии, где она окончила курс на три или четыре года раньше меня. Потом мы вместе учились в школе Штиглица. Она собиралась учиться пению и только за несколько дней до меня приехала в Париж.

Третья комната пустовала. Сомов жил в том же доме, и как раз надо мной.

У меня в комнате был накрыт завтрак, цветы, фрукты. После завтрака Константин Андреевич убежал по своим делам, вручив мне план Парижа и рекомендуя быть самостоятельной.

Как я провела первые дни в Париже, можно видеть из моих писем к матери и отцу.

«…Милая мамуся! Вот уже ровно сутки как я в Париже. Мне безусловно уже и теперь нравится здесь, и если обживусь, то и совсем привыкну. Здесь так много интересного и любопытного, что глаза разбегаются. Все хочется передать подробнее. Комната моя мне нравится, она довольно большая и светлая, так что я даже могу в ней писать. Хозяйка — милая дама, она же и комнаты сама прибирает. Все хлопоты она берет на себя: уголь, керосин, прачка — обо всем этом она будет заботиться сама. Утром приносит мне молоко и две маленькие булочки. Завтракаю я в crémerie{21}, да и обедаю там же, она в соседнем доме.

После завтрака я одна пошла смотреть Люксембургский дворец, то есть картинную галерею[143]. Потом с половины пятого до половины седьмого рисовала в одной мастерской, куда могут приходить все и, платя 50 сантимов, работать два часа — четыре позы.

Квартал, в котором я живу, весь заселен англичанами, американцами, русскими, вообще, иностранцами. За эти два дня я совсем не слыхала французского языка. После обеда в первый день я пошла к Анюте Писаревой, она была очень добра ко мне, проводила домой и уложила меня спать.

Ни на какой мастерской я еще не остановилась. У Жюльена[144], говорят, такая масса народа, что просто давка и невероятная температура.

Слышу наверху музыку: это Ватрушка{22} играет Моцарта. Я сегодня его еще не видала… Поцелуй меня, мамуся»[145].

«…Дорогая мамочка. Я все еще не умею распределить свое время так, чтобы на все хватало. Сегодня я совсем проспала и потому, чтобы вы не беспокоились, послала телеграмму…

В восемь-девять часов целые толпы студентов, мальчишек ходят, кричат, поют, свистят, гам страшный. Кроме своего quartier{23}, я еще никуда не ходила и Парижа совсем не видела. Завтра Анюта зовет меня ехать с ней на Grands Boulevards, смотреть шикарные улицы, магазины, толпу. Здесь, в нашем квартале, мы не можем ни о чем судить, французов здесь совсем не видно — все иностранная богемная студенческая молодежь. Всей этой молодежи ни до кого и ни до чего нет дела, все куда-то торопятся, куда-то спешат и болтают на непонятном для меня языке… Ходила в мастерскую делать наброски, и уже совсем одна, потом обедать ходила, там встретила Сомова, а потом побежала на телеграф. Французы — народ нетерпеливый: чуть чего не поймешь, сейчас начинают покрикивать, особенно женщины. Впрочем, моя хозяйка — иная.

Когда я приехала в Париж, я поняла, почему здесь можно ходить без калош: он весь залит асфальтом, и нигде не видно ни горсточки земли, следовательно, и грязи не может быть.

Для меня Париж теряет три четверти своей прелести, потому что никого из вас здесь нет. Не с кем словом перемолвиться. Сомов только вежлив. Водворил меня на место, показал мне, где есть, а всего остального предоставил мне самой доискиваться. Он прав, да я и рада, что он не вмешивается в мои дела, по крайней мере, я буду чувствовать себя свободной и самостоятельной.