Первые дни я что-то очень устала и потому не хочу ничего важного предпринимать. Поцелуй крепко папу и всех. Тебя крепко целую. Твоя Ася»[146].
«Дорогая мамочка. Так много хочется рассказать и передать, но всего не перескажешь. Так много интересного, занимательного здесь, в этом городе, что кажется, так бы и не уходила домой. Я все больше брожу по улицам, да по бульварам, и не могу наглядеться. Везде столько жизни, столько типов, столько движения, что голова идет кругом.
Вчера я ходила в Лувр[147], смотрела картины и, конечно, одну только сотую могла оглядеть.
Город — сам город — очень, чрезвычайно красив: весь из одноцветного серого камня, но в нем тысячи разных оттенков, то голубоватых, то розоватых. Красивые ограды, красивые дворики, поросшие яркой травой. Все необыкновенно живописно, так и просится под карандаш. Здесь, конечно, не только для работы, а для ознакомления с городом нужны целые годы. И везде ярко чувствуется свобода. Полиции нигде не видать, и вместе с тем в этом невероятном движении — строгий порядок. Все музеи полны народа, ни за кем не следят, не стаскивают верхнего платья. Всякий с улицы идет туда как к себе домой, кто смотреть картины, кто почитать газеты на диванах, а кто и просто погреться. Никому до тебя нет никакого дела.
Я все хожу с Бедекером в руках и потому еще ни разу не заблудилась. Когда я вошла в Лувр, то прежде всего меня заинтересовали уличные мальчишки, так называемые „voyous“, которые заполняли все диваны и галереи. Но если бы ты видела, какие это типы. Сидят, болтают ногами, говорят, тычут пальцами… А то целыми толпами, за спиной у копирующих, выражают одобрение или начинают издеваться и хохотать.
По великолепию внутреннего убранства наш Эрмитаж куда выше, а по богатству картин — Лувр подавляет. Лувр находится на берегу Сены, и само здание грандиозно и великолепно. Набережные Сены обсажены деревьями, и вдоль всей балюстрады прикреплены шкафы, где продают антикварные вещи, книги, гравюры и лакомства. Сегодня я забралась в квартал, должно быть, специально букинистов, потому что целая улица сплошь состояла из книжных лавок. Здесь принято рассматривать и читать книги, которые ты тут же берешь с витрины, и я целый час провела у этих лавок, рассматривая интересные гравюры.
Только вчера я вернулась из Лувра, как пришла за мной Анюта, и мы поехали с ней на Большие бульвары, в самые богатые кварталы. Ехали мы в омнибусе, на империале. Я, конечно, оказалась очень неловкой взбираться и сходить по лестнице, но для этого надо особое умение. И мы хохотали, и все кругом тоже. Когда я попала на главные улицы и бульвары, когда я увидела Place de l’Opéra, Champs-Elysées, колонну Vendôme, то мне наш латинский квартал показался очень провинциальным и тихим. Блеск, шум, движение в крайней степени — какой-то ад, красивый, увлекательный, блестящий. Магазины по своему богатству и изяществу превосходят всякое описание. Анюта меня провела через весь магазин Лувра. Тысячи народа в нем копошатся, сотни приказчиков. Весь этот магазин представляет собой море голов, материй, перьев, мехов, цветов, и все залито ярким электрическим светом, и все горит тысячами ярких и разнообразных красок. Французы вообще очень красивый народ. Я, может быть, два-три лица встретила некрасивых. У них у всех замечательная кожа, никогда никакого прыщика, экземы или лишая. Лица как из слоновой кости. Черты лица очень определенные, очень часто красивые носы и глаза, хоть часто встречаются физиономии без выражения, с каким-то птичьим взглядом. Мне еще тысячу вещей хочется передать, но я откладываю до следующего письма. Целую и благодарю милого папу, маму и всех, всех…»[148]
«…Все ко мне удивительно как хорошо относятся: Анюта, Малиновская, Владимирская, Сомов — все. Сегодня я начала портрет Малиновской, и, конечно, я не без честолюбивых мыслей: если он у меня пойдет, то постараюсь выставить в Салоне. Только бы вышел. Понемножку я начинаю работать, и хотя сегодня работала около семи часов, совсем не устала, так как с одиннадцати до четырех ничего не делала, а гуляла с Владимирской по Парижу. На будущий месяц, когда будет меньше расходов и портрет Малиновской будет немного подвинут, я хочу поступить в мастерскую Уистлера. Она называется „Académie Carmen“. Это американский художник, величайший европейский мастер, нам про него много говорил Репин, и говорил, что выше его в Европе нет художника из современных. В Люксембурге я пока видела одну его вещь — „Портрет матери“, — действительно дивная вещь[149]. И вот у меня страшное желание поступить к нему и пописать у него красками, но за сведениями я не ходила еще. У Collarossi[150] я буду работать все время. Ах, какой странный народ собран у Collarossi в мастерской. Почему-то больше всего португальцев и испанцев, потом есть итальянцы и англичане и только два-три человека французов из шестидесяти. Такие оригинальные, красивые по наружности. И за все время не услышишь ни одного французского слова, все или по-португальски, или по-итальянски, или по-английски. Поют песни, говорят, по-видимому, глупости (потому что хохочут), острят, балагурят и вместе с тем работают. Барышень там только четыре, я — пятая. На нас — ноль внимания. Все там так привыкли к новым лицам, к иностранцам, что даже любопытства не может у них быть, и когда я пришла в первый раз, отнеслись ко мне так… да никак не отнеслись, и потому я чувствую себя там совсем уверенно, меня все принимают за американку, и так как привыкли к их разным странностям, то, что бы я ни выкинула, куда бы со своим любопытством ни заглянула, принимают без всякого удивления. Вчера в мастерской был профессор Джерардо, мне нравится, как он учил — все больше бранился и вместе с тем рисовал, показывал толково. По пятницам бывает другой профессор, Prinet[151], a Collarossi только антрепренер этой академии.
У нас скоро канун нового года, и вся наша компания собирается вечером куда-нибудь пойти. Вчера я в первый раз была в театре Grand Opéra, сидели в самых дешевых местах, в так называемом „клоповнике“. Давали новую оперу Burgonde, в музыкальном отношении ужасная дрянь, но театр великолепный, vestibule, foyer — умопомрачительно красивы.
Послезавтра, то есть 3 января, я поступаю в мастерскую Уистлера. Занятия с восьми утра до двенадцати. Буду платить тридцать пять франков и десять франков pour entrer{24}…»[152]
Я ждала со страхом и нетерпением этого дня. Уже месяц, как я в Париже, и еще не начинала систематических занятий. Жизнь бьет ключом, хотя и не введена в правильное русло.
Просыпаюсь утром и с удивлением оглядываю непривычную обстановку. Большое окно до полу, завешенное кружевной занавеской. Камин, над ним — зеркало. На полу — старый истертый ковер, паркетный дубовый вощеный пол из узеньких плашек.
А в комнате холодно-холодно! Вода в рукомойнике покрыта тонким слоем льда. Как страшно лезть из кровати! Еще, пожалуй, оттянуть минутку! Еще полминутки! Наконец, собравшись с духом, прыгаешь на пол и бежишь затапливать камин. И скорее опять прячешься под одеяло, пока не разгорятся угли и хоть немного не согреется воздух. Нестерпимо холодно! Зуб на зуб не попадает!
Но — надо торопиться!
Когда выбегаю на улицу, уже забываю о сне, о холодной комнате. Асфальтовый тротуар звенит под ногами. Кругом народ, кругом молодежь, мальчики, девочки, бегут кто куда. Большие подводы с запряженными в них чудовищными першеронами развозят молочные продукты. Зеленные, мясные уже торгуют. Везде движение, деловитость. Веселые, румяные лица.
Свежий ветер так и подгоняет меня. Забирается под пелеринку, и я еще быстрее бегу. Всё и все улыбаются мне!
Не чувствуешь собственного веса, и кажется: вот еще маленькое усилие, чуть-чуть оттолкнуться кончиками ног — и полетишь по воздуху. Чудесно!
Прошло несколько дней, я уже бегаю в мастерскую Уистлера. Она находится недалеко от Boulevard Montparnasse, в маленькой улочке, называемой Passage Stanislas. Это не мастерская! Это просто перекрытый стеклянной крышей большой двор. Пол асфальтовый, а вход прямо в деревянные ворота, выкрашенные в зеленую краску. В них есть и калитка. Очень часто во время занятий газетчики, продавцы гравюр, эстампов, продавцы всякой papeterie{25} заходят прямо с улицы в мастерскую и располагаются на полу со своим товаром.
Я очень волновалась, когда шла в первый раз. Я там встретила хозяйку мастерской Mme Carmen Rossi и одну молодую американку, Miss Inez Bate, старшую ученицу и помощницу Уистлера, называемую massière, которая вела со мной переговоры.
Состав учащихся — все сплошь американки, а мужчины работают отдельно, наверху. Американки меня приняли с большим любопытством, но приветливо и ласково. Иногда они меня даже удивляли. Пробираясь мимо меня к своим мольбертам, они то потреплют меня по щеке, то поцелуют в голову или шею. И делали они это с большой нежностью. Может быть, потому, что я, к своему огорчению, не понимала их языка, так как не знала по-английски, и не участвовала в их общих разговорах.
Уистлер приезжал по пятницам. В промежуток между понедельником и пятницей мы должны были сделать этюд. В пятницу уже с утра чувствовалось большое напряжение. Все ожидали его приезда и прислушивались к шуму за воротами. Он всегда приезжал в маленькой черной лакированной карете. Весь в черном. В петлице значок Legion d’honneur’a. На руках черные перчатки. Небольшого роста сухонький старичок, пропорционально сложенный. Большие голубые глаза сияли лучистым блеском. Когда-то красивое, теперь сморщенное лицо, с ярким старческим румянцем. Седые вьющиеся волосы. А сп