ке и ее материалу. Графики как искусства в России в то время не существовало. Будучи за границей, я как-то проглядела графиков. Кроме граверов Лепера, Ривьера и Валлотона, я никого не припоминала, кто бы остановил мое внимание. Бердслея я узнала позднее, когда он был воспроизведен в журнале «Мир искусства», так же как и Гейне[185], и других художников из «Simplicissimus»’а[186].
Упрощение и стиль — вот о чем я думала больше всего.
На время совсем забыла о живописи. Меня увлекала новизна техники гравюры, новизна способа выражения моего мироощущения. Я не могла дождаться осени и возможности на деле выразить все, что я приобрела, все, что открылось в моей душе художника.
Внешне лето прошло довольно однообразно и скучно.
По вызову отца нам пришлось довольно неожиданно уехать, многие мои работы оставались неоконченными.
Как только я вернулась в Петербург, на меня нахлынули всевозможные заботы, радости и впечатления. Моя гравюра ex-libris для Mme Вебер очень понравилась Бенуа, Дягилеву и всем друзьям как нечто новое и неожиданное.
Вскоре после моего приезда ко мне пришел и познакомился с моими родителями Евгений Евгеньевич Лансере. Он произвел на всех прекрасное впечатление своим умом, скромностью и тактом. Потом навестил нас Сомов; он объявил мне, что «они решили не выпускать меня из лап, пока я не сделаюсь гравером».
«…Сию минуту я еду к Бенуа, куда приглашена редакция журнала „Мир искусства“[187]: Дягилев, Философов[188], Бакст, Нувель, Нурок и другие и я, с целью нас познакомить и сговориться насчет работы. Я чуточку волнуюсь. Итак, Адюня, Ася понемножку пускается в путь. У Матэ и Репина еще не была.
Сегодня вдруг звонок, и приходит Елена Константиновна Маковская. Она с большим любопытством расспрашивала меня и не хотела верить, что я училась у „самого“ Уистлера.
…Вчера я вернулась поздно от Бенуа. Там было очень много народу, все одна дружная компания товарищей, человек пятнадцать. Среди них я и Анна Карловна, были две дамы. Между нами были художники, литераторы, один композитор и один философ-эстет. Многие между собой дружны еще со времени гимназии и университета. Меня они поразили своей энергией, жизненностью и солидарностью. Но гвоздем их собрания был Серов, которого я так хотела видеть. Он очень прост и мил. Да все они так просто себя держат, и все почти на „ты“.
Дягилев мне не понравился, хотя лицо его умно и очень характерно. Но от всей его особы веет самоуверенностью и самонадеянностью безграничной.
Как только нас познакомили, он тотчас стал говорить со мной о моих гравюрах и о своем желании, чтобы я работала в журнале „Мир искусства“. Он это сделал в таком тоне и с таким видом, что сразу вызвал во мне оппозицию, я ответила ему сухо и резко, и мы разошлись в разные стороны. Александр Николаевич и Дмитрий Владимирович Философов старались смягчить нашу взаимную шероховатость{32}.
В этот вечер долго обсуждали вопрос о рисунке обложки для нового журнала „Пантеон“, в редакторы которого приглашен был Дягилев. Рисунок был довольно большого размера и изображал четырех скачущих лошадей с Аполлоном в триумфальной колеснице. Внизу — барельеф из театральных масок. Рисунок будет делать Лансере, а гравировать поручено мне[189], но я взяла эту работу с условием, что мне будет дана полная свобода гравировать как я хочу. Вот до чего доходит мое нахальство!
Что-то скажет Репин, когда узнает о моем участии в журнале „Мир искусства“? Наверное, предаст меня анафеме…»[190]
Приняв такой ответственный заказ, я отправилась к Василию Васильевичу, захватив с собой рисунок обложки. Придя к нему в академию, где он жил, я застала у него большое общество. В его маленькой гостиной, которая помещалась рядом с его личной мастерской, находилась его жена Ида Романовна, дочка Мария Васильевна, две какие-то дамы с мужьями и несколько учеников Василия Васильевича. Мы, его ученики, скоро перешли с ним в его мастерскую, куда неожиданно пришел и Илья Ефимович. Поздоровавшись со мной, он спросил, давно ли я вернулась. Я ответила, что давно. С этого момента между мной и Репиным начинаются фатальные недоразумения. Мне надо было ответить, что давно «из-за границы, но только несколько дней, как вернулась в город». Он мне ничего на это не ответил. Увидев в моих руках рисунок обложки, он взял его и спросил, что это такое. Когда же я ему сказала, что обложка сделана Лансере и я ее буду гравировать для журнала, который будет издавать Дягилев, он бросил рисунок на стол со словами: «Очень, очень плохо нарисовано».
После непродолжительного общего разговора, во время которого никто не садился, Репин стал со всеми по очереди прощаться. Я с удивлением заметила, что меня он пропустил. Особенного значения этому я не придала, приписав это рассеянности художника.
Через день или два я поехала к Репину. Забрала с собой все этюды из мастерской Уистлера и другие мои работы. Отправилась прямо к нему на квартиру. Звоню. М не открывает дверь его лакей. На вопрос, дома ли Илья Ефимович, он, спросив мою фамилию, отправляется в комнаты и приносит ответ: «Дома нет».
Через несколько дней подошел назначенный в неделю день, когда Репин принимал своих учеников. Я снова поехала к нему. На мой звонок служитель, спросив мою фамилию, объявил: «Вас не приказано принимать» — и захлопнул дверь.
Я, совершенно растерянная, осталась стоять на лестнице. Это была маленькая каменная служебная лестница. Она спускалась в холодный коридор, в первый этаж, рядом с воротами, выходящими на 4-ю линию.
Я села на пыльный подоконник с большим свертком моих работ на коленях и стала думать, что мне делать. Мне одно было ясно: делать дальше попытки увидеть и говорить с Ильей Ефимовичем я не смогу себя заставить. По ходу занятий я должна была обязательно этой осенью выйти на конкурс и через год окончить. Все научные предметы давно уже были пройдены и экзамены сданы. Все в порядке. Против желания своего профессора выйти на конкурс я не могла. Перейти к другому профессору я тоже не могла. Во-первых, ни один меня бы не взял против желания Репина, а во-вторых, я и не представляла себе, к кому бы я могла пойти. К Владимиру Маковскому? Киселеву?[191] Мне ни к кому не хотелось. Да и ценила я больше всех Илью Ефимовича. Я все думала и думала… Что делать? Уйти совсем из академии мне было обидно и жаль не закончить моего художественного образования. Конечно, это было бы только формально, потому что и после окончания академии я рассчитывала учиться. Но все-таки зачем оставлять незаконченным то, что так уже подвинуто. И за что все это? Поведение Репина для меня было совершенно непонятно и неожиданно. Я никак не предполагала, что из-за того, что я сошлась с группой «Мир искусства», заслужила такой внезапный остракизм. Мысль эта оскорбляла меня.
Потом я узнала, что, когда я была в Париже, между Дягилевым и всей редакцией, с одной стороны, и Репиным — с другой возникла очень резкая полемика[192]. Они стали злейшими врагами. Но в то время я ничего не могла понять.
Я все не двигалась с места и продолжала сидеть на окне. Я не знала, что мне делать. Взглянула на часы и с удивлением увидела, что больше двух часов сижу на лестнице. Я с напряжением и сосредоточенно думала, как быть. Инстинктивно чувствовала, что настала решительная минута в моей жизни и все зависит от того, как я сейчас поступлю. Когда я ехала в Петербург, хотя я и предполагала усиленно работать по гравюре, но бросать живопись, Репина, его мастерскую — у меня и в мыслях не было. Я твердо рассчитывала выходить на конкурс от Репина, и его поступок совершенно перевернул мои намерения. Я боялась сделать необдуманный шаг. Я знала свой характер, что если я раз что-нибудь решу, то уже мне трудно будет перерешить. Еще долго так сидела, все колеблясь. Я очень любила и живопись, и Репина, и его мастерскую с моими товарищами.
Наконец, я решительно встала и, спустившись, прямо прошла в мастерскую Матэ. Там я спросила Василия Васильевича:
— Можете ли вы меня через год выпустить на конкурс и позволите ли мне работать, как я хочу и что я хочу?
«От вашего ответа, — подумала я, — зависит, как я сейчас поступлю».
Он мне ответил:
— Все будет, как вы хотите. Приготовить вас к конкурсу я вполне успею.
Я тогда рассказала все, что со мной случилось. И с этой минуты я стала его ученицей.
Двенадцать лет Репин не говорил со мной, и при встречах мы даже не здоровались.
За это время я вышла замуж. Каждый год выступала на выставках «Мира искусства». И только в 1912 году я опять близко столкнулась с Репиным. Это случилось на Всероссийском съезде художников[193]. Заседания и доклады происходили в конференц-зале (первый круглый зал). Я усердно посещала их. Встречалась со многими из моих товарищей по академии. Ох, как мало из них за двенадцать лет сделались художниками! Большинство стали преподавателями, а кто и совсем отошел от искусства.
Очень часто выступал Илья Ефимович Репин, я всегда с удовольствием слушала его красивый, полнозвучный голос; если не смотреть на него, то можно было думать, что говорит человек крупный, широкоплечий, с большой грудной клеткой, а не такой маленький, щупленький, каким был Илья Ефимович.
И вот однажды, на одном из докладов (названия доклада я не помню) Репин стал говорить о влиянии женщин — учениц Академии художеств на учащихся. Он очень приветствовал присутствие женщин в академии и стал передавать те наблюдения, которые ему пришлось сделать за время своего пребывания профессором в академии. Между прочим, он стал перечислять своих учениц и между ними назвал и меня. При этом он дал мою характеристику в таких лестных выражениях, что я была от неожиданности совсем поражена. Он употреблял такие выражения: «…она имела громадное влияние на вс