т. Но между ними есть и хорошие гравюры. «Лев» сделан совсем неплохо. «Вид на Биржу», «Фонтанка и Летний сад» тоже неплохи. А гравюры «Новая Голландия» и «Цепной мост» — прямо хороши.
По поводу последней гравюры у меня с Дягилевым произошел короткий диалог:
— Почему, Анна Петровна, вы, изображая дым парохода, сделали в нем черное пятно? Ведь дым же светлый?
— Это… это — желание художника! — был мой категорический ответ.
— Желание художника законно. Я не противоречу, — насмешливо улыбаясь, поклонился Дягилев.
Черную завитушку в дыме я оставила.
Теперь эти мои гравюры кажутся обычным явлением в области черной гравюры. Если их внимательно разобрать и рассмотреть технику, мои новые приемы резьбы, когда я в них прибегала то к белым, то к черным штрихам, то к сочетанию штрихов с отдельными линиями, а то и к взаимному действию черных и белых пятен, станет ясным, что эти гравюры были основанием, истоком, откуда впоследствии выросла и развилась у нас оригинальная художественная черная гравюра. Да, просто раньше никто у нас так не резал. В дальнейших своих работах я стремилась к еще большей краткости и упрощению.
Торопясь их сделать к сроку, я поневоле уходила в свою комнату, удалялась от интересов моей семьи и навлекала на себя упреки в равнодушии. Эти два месяца я нигде не бывала, и никто ко мне не приходил, кроме Сережи и Константина Андреевича. Они приходили по средам, а потом, видимо, молчаливо решили приходить в разные дни. Они оба не отличались веселым характером. Сережа сидел часами в углу дивана, рядом со столом, на котором я резала гравюру, курил и изредка обменивался со мной словами. Константин Андреевич тоже был невесел.
В январе 1902 года умер дедушка, отец матери, и скоропостижно — двоюродный брат, Владимир Васильевич Лебедев[289]. Эти две смерти вызвали в нашей семье большую печаль.
У меня был выход — я спасалась у Бенуа. Там совсем другие интересы, другие впечатления. Удивительная женщина была Анна Карловна, жена Бенуа. Всегда бодрая, смеющаяся и живая. Чрезвычайно энергичная и неутомимая. Очень радушная и хлебосольная хозяйка. Строй дома у них был с большим ритмом. В 8 часов Александр Николаевич вставал: выпив кофе, писал картины. Днем уходил в музеи, осматривал частные собрания, потом работал в редакции «Мира искусства». Вечером был дома, в театре, в гостях. Обстановка их квартиры была простая, старинная, изящная. Много произведений искусства. Александр Николаевич отыскивал и приобретал старинные акварели, гравюры, рисунки. Коллекционированию он не придавал исключительного значения, а делал это между прочим. Он собирал и предметы народного искусства. Я часто рассматривала у него собрание деревянных, вырезанных скульптурных фигурок народного творчества. Главные мастерские таких резчиков находились в Троице-Сергиевой лавре под Москвой[290]. Среди фигурок кого-кого там не было! Домашние животные, дикие звери, птицы и всякие, всякие люди: ремесленники, мастеровые, монахи, книгоноши, солдаты и многие другие. Вырезались они необыкновенно ловко, схематично и характерно. Встречались даже целые сцены из басен Крылова, из русских народных сказок. Они не покрывались краской и потому были пленительного цвета натурального дерева.
Еще у Александра Николаевича была коллекция самодельных народных кустарных игрушек, все больше из папье-маше, покрытых краской или лаком. Они были исполнены не так художественно, как деревянные фигурки, наоборот, были часто аляповаты, но самобытны, и в них просвечивало много юмора, насмешки и сарказма. Нарочито нелепыми изображались барыня, ее кавалер, монах, офицер, жандарм, купец, купчиха. Чувствовалась ядовитая насмешка, выраженная остро и едко. Они напоминали по характеру народные картинки (лубки), собранные Ровинским[291].
«…C Соней у нас окончательно решено, и свадьба будет в апреле[292]. Итак, моя душечка, Болотная{38} — в трубу. Впрочем, если мы доживем благополучно до осени, то мы все едем в Крым и там увидимся; это будет восхитительно.
…Теперь шьется приданое, и все больше разговор об этом. Соня, что весьма естественно, очень мало чем теперь интересуется, кроме своего замужества, и совсем отошла от моих интересов. Я баклуши бью. Пока светло, пишу копию с портрета, а потом так слоняюсь, и скверные мысли лезут в голову. Надо начать опять усиленно работать…»[293]
«…Я часто хожу к Бенуа, и там бывает очень интересно. Особенно один вечер. Кроме меня, были Сомов, Лансере и Нурок. Смотрели иллюстрации к немецким сказкам, исполненные немецкими художниками, — все раскрашенные деревянные гравюры, как раз для меня. Потом Бенуа с гордостью показывал мне (по его словам) шедевр, который подарил ему Сомов, так называемую графиню Строганову, по каталогу — „После мигрени“[294]. (Эту неприличную картину, про которую я тебе рассказывала!) Я осмелилась отвергать ее достоинства и уверяла всех, что она груба, так как эротизм, который во всех картинах Сомова только ощущается, здесь, в этой вещи, бьет по носу, и потому она теряет в своем художественном достоинстве. Меня все осмеяли, уверяя, что во мне это все говорит pruderie{39} и „барышня“; я отчаянно защищалась и кричала, что здесь уже начинается уклон и что все они падают, раз им это нравится. Все хохотали, я тоже. Потом читали вслух забавную сказку и очень много говорили о разных планах и мечтах: что надо делать, в чем работать, куда идти? С этого вечера я так много вынесла, что пришла домой совсем наэлектризованная.
Кроме того, последнее время я много шила, франчу и недовольна собой…»[295]
Александр Николаевич заставлял меня посещать и светское общество. Я стала бывать у Зинаиды Владимировны Ратьковой-Рожновой, сестры Д.В. Философова. У Сергея Сергеевича Боткина, коллекционера акварелей и рисунков, жена которого Александра Павловна Боткина, урожденная Третьякова, состояла вместе с В.А. Серовым членом комитета, заведовавшего делами Третьяковской галереи. У них я познакомилась с В.Н. Аргутинским[296], с которым потом долго дружила. Служа в Министерстве иностранных дел, он облегчал мне в то время получение из-за границы красок, бумаги, инструментов для моей работы по гравюре. Но надо признаться, что светское общество я по-прежнему не любила и, елико возможно, его избегала…
В этом (1902) году наша выставка открылась в начале марта в залах Пассажа. Много на ней было красивых вещей. Серов дал портрет Юсуповой, превосходный портрет Коровина, Мусиной-Пушкиной, портрет Матэ (офорт). Рылов выставил свою картину «С берегов реки Вятки», Грабарь — очень звучные вещи: «Золотые листья» и «Луч солнца». Врубель дал «Демона», Бенуа — виды Ораниенбаума, Бакст — портрет В.В. Розанова. Сомов — мой портрет, «После мигрени», «Влюбленные». Отличные вещи Трубецкого, Обера — да всех теперь не могу и вспомнить[297].
Я выставила «Павловский вокзал», «Эстраду», «Зимний мотив»[298], «Павловский парк» и гравюры в черном — виды Петербурга. («Павловский парк» я дала в двух расцветках.)
Кроме нашей выставки, были Передвижная, Весенняя, Петербургских художников, Акварельная и многие другие. Мне было скучно на этих выставках. Все как-то серо, убого и провинциально. Интересовали Репин, Суриков, Ге. Остальные передвижники как-то очень понизились в своем уровне и во многом не отличались от «Общества петербургских художников»[299]. Они мало значения придавали живописи как искусству самодовлеющему, которое нельзя подчинять другому искусству без ущерба для живописи. Очень редко мелькала какая-нибудь свежая, молодая вещь: все наиболее яркое, интересное и свежее Дягилев объединил на своих выставках.
Еще в декабре 1901 года в Москве было организовано общество «36 художников» и устроена первая выставка, в которую, кроме москвичей, вошли петербургские художники выставок «Мира искусства». Ко мне с приглашением участвовать на ней приезжали Переплетчиков и В.В. Матэ[300].
В марте я уехала на несколько дней в Варшаву. Моя мать и Соня уже гостили у бабушки[301]. Много родных съехалось туда на сороковой день кончины дедушки. Я много бегала по городу и ездила по прелестным окрестностям Варшавы…
«…Теперь я начну о том, что у нас. Соню повенчали, и она далеко. Ее отъезд меня не очень поразил, так как целую зиму я чувствовала, как она уходит от меня, и тогда мне было тяжелее. За три дня до ее свадьбы умер от нефрита наш любимый дядя Володя Чехович. Мама ездила к нему в Сясьские Рядки, но за два дня до его смерти должна была вернуться домой из боязни, что не попадет к свадьбе Сони из-за весенней распутицы. Можешь себе представить тот колорит, в который была окрашена Сонина свадьба. Дома раздирающие сцены с детьми дяди, с бабушкой, панихидами, трауром. Приготовления к свадьбе, цветы, туалеты. Мы все были в таком состоянии, что готовы были плакать от всякого пустяка. Я желта, как лимон, и худа, как палка. Все наши события меня совсем извели. На днях я уезжаю к брату в Игналино и там буду лечиться»[302].
«…Деточка моя дорогая, здравствуй. Сижу в Игналине и наслаждаюсь тишиной, ничегонеделанием, ленью, весной. Чувствую себя как будто после тяжелой болезни — слабой, заморенной, но с подъемом духа и с надеждой. Лечусь, пью воды, хожу после них, а потом читаю, думаю и наслаждаюсь. Все грустное, тяжелое осталось в Петербурге. Стараюсь не вспоминать о нем, да даже и не надо очень стараться. Зелень, воздух заполняют мою душу и веселят ее. Я давно уже ничего подобного не испытывала. Меня только немного мучает, что работать совсем не хочется, то есть работать я не прочь