ы Маруся!..» И вдруг меня пронзила страшная мысль, которая чуть меня не погубила: «Сейчас чудовищный осетр откусит мне руку или ногу».
И действительно, в это мгновение что-то ударило меня в бок. Я с ужасом отпихнула от себя это «нечто» (багор) и… потеряла сознание.
Очнулась я, лежа на откосе канала, когда мама и погонщик возились надо мной. Я скоро пришла в себя и без помощи, шатаясь и заплетаясь в мокрой одежде, пошла домой.
В эту осень я сильно заболела. После дифтерита обнаружился паралич шейных мышц. Несколько месяцев пролежала я в постели, иногда громко крича от боли. Учение было нарушено, и я осталась в классе на второй год. Лежа в постели, я рисовала.
На следующий год, имея много времени, решила ходить в вечерние начальные классы школы Штиглица[10].
Директором школы был Максимилиан Егорович Месмахер[11]. Властный, умный и энергичный человек. В школе — отличные, светлые классы, электрическое освещение (в то время редкость), чистота, порядок, организованность, дисциплина. В младших классах Месмахер преподавал сам, первый знакомясь со вновь поступившими. Подходил он к каждому индивидуально, внимательно, тонко подмечая особенности каждого.
Он был строг и требователен, но в нем была простота в обращении, правдивость, искренность и справедливость. Наружность очень внушительная. Высокая, плотная фигура. Седая, вьющаяся грива волос. Крупные черты широкого лица со следами оспы. Совсем львиная голова.
В вечерних начальных классах преподавали ученики из старших классов Центрального училища и окончившие его.
Кроме срисовывания орнаментов карандашом и тушью, нам, юным ученикам (мы все были подростки), приходилось много внимания уделять всевозможным упражнениям. Первая и главная задача была — развить глазомер. Для этого нам давали особые рисунки небольшого формата, которые мы увеличивали на больших листах бумаги. Задача состояла в том, чтобы делить пространство бумаги на разные отрезки во всевозможных направлениях и комбинациях, соединяя их линиями. Отмеривать полоской бумаги строго запрещалось.
Много приходилось работать тростниковыми перьями. Нас научили обрезать их, придавая им форму пера. Был тростник светлый, более широкий в диаметре, и тонкий. Перья из него выходили мягкие и более гибкие, а был еще тростник темно-коричневый, гораздо тоньше первого, очень твердый. Им проводились более тонкие и жесткие линии.
Штриховать нас заставляли очень много. Штрихуя по разным направлениям и под разными углами, мы должны были совершенно неподвижно держать локоть правой руки на столе, двигая только кистью руки. Развивалась большая гибкость и подвижность кисти и запястья. Мне это очень пригодилось впоследствии, когда я стала гравировать.
Еще было такое упражнение (оно способствовало развитию твердости и меткости руки и привычки координировать движение руки с волей рисующего): надо было, часто даже стоя, проводить кистью или тростниковым пером линии, держа руку на весу, в воздухе, и при этом линию необходимо было, не прерывая на дороге, доводить до определенного конца. Или, наоборот, линию прерывать в определенных местах, ставить точки.
Помню, как я однажды роптала на такое рисование, и Месмахер мне сказал: «Когда вы вырастете и станете художницей, вы будете писать портрет. Обладая меткостью и твердостью руки, вы подойдете к холсту и сразу поставите блики на глаза. Рука вам не изменит. А пока это время не пришло, надо упражняться».
Школа учила точности, терпению и выдержке.
При поступлении в школу мне стало известно, что я очень близорука, а до тех пор я думала, что вижу, как все. Это обнаружилось так: передо мной повесили гипсовый орнамент и приказали срисовать. Я не могла этого сделать. Почему? Я ничего хорошенько не могла разобрать, сидела растерянная, не зная, как приняться, и приписывала свою беспомощность бездарности. Долгое время просидела, делая напрасные попытки что-то нарисовать. Подошел Месмахер, увидел меня всю красную, со слезами на глазах: «В чем дело?» Я в отчаянии показала на мою мазню. Он принялся мне объяснять, и здесь ему стало ясно, что он имеет дело с близорукой девочкой. Он посоветовал, не откладывая, пойти к окулисту, и с тех пор я ношу пенсне. Рисование быстро двинулось вперед.
В гимназии я училась спустя рукава. Очень много читала, это была моя страсть, иногда — целые ночи напролет. Восхищалась Пушкиным, Байроном, Жуковским, постоянно их читала, учила наизусть.
Когда была в шестом классе, задумала издавать журнал «Философ». Назвала его кличкой, которой окрестили меня школьницы-товарки в насмешку за мой молчаливый и сосредоточенный вид. Смехотворная затея! Журнал был рукописный и состоял из длинного ряда склеенных листов, напоминая собой древний свиток. Я в то время увлекалась греками, читала Платона, Аристотеля, Аристофана.
Изучала (конечно, кое-как) философские школы: стоиков, эпикурейцев, пифагорейцев и других. Подражала им в жизни. Вырабатывала стойкость характера, спокойствие. Очень много думала о самосовершенствовании. Задавала себе разные моральные задачи и старалась их исполнить. При неудаче назначала себе наказание. Старалась приобрести хорошую ровную походку, способность прямо держаться. Делала разные гимнастические упражнения, вырабатывая меткость руки и глаза. Стреляла из лука; когда выросла, стреляла летом в цель из револьвера.
Журнал просуществовал недолго. Только два номера вышло. В нем были рассказы, стихи моих товарок и их родителей. Насмешки и сатиры на этот журнал я мужественно поместила тоже. Но приходилось много переписывать, это быстро наскучило, да и времени после гимназии и рисовальной школы оставалось мало.
В это время я решила, что твердые знаки лишние, и стала писать без них, чем вызывала протесты со стороны преподавателей, но, несмотря на репрессии, упрямо писала по-своему.
Когда мне было шестнадцать лет, родители отправили меня на серные воды (одна из многочисленных попыток за два последних года ликвидировать мою болезнь).
Один из врачей сделал предположение, что, может быть, кроме паралича, был налицо и ревматизм. Отправили меня с Николаем Алексеевичем Агаревым — он был хороший знакомый моих родителей и ехал туда с женой и детьми.
Доехали мы до Рыбинска по железной дороге, а там сели на пароход, предоставленный Агареву как директору Акционерного волжского пароходного общества. Поездка была восхитительна. Я первый раз в жизни путешествовала по России, да еще по Волге.
Погода благоприятствовала нам. Мы несколько раз прерывали наше плавание. Один раз Агарев с капитаном решили ранним утром остановиться ловить стерлядей. Только-только рассветало, заря еле намечалась. Поверхность реки мелко рябила. Я вышла из своей каюты, завернувшись в пуховый платок, подставляя лицо предутреннему ветру. Бледно сверкали звезды. Матросы с капитаном и Николаем Алексеевичем копошились у борта над водой. Я туда не пошла, а села тихонько наблюдать рассвет.
Еще раз остановились под Костромой. Ходили смотреть Ипатьевский монастырь. Вспоминалось сказание про Ивана Сусанина и Ванюшу. Смотрела на ворота, в которые он стучал. Дворец удивил меня своей теснотой, маленькими глубокими окнами и красивыми изразцами печей. «В нем уютно, но тесно жить», — подумала я.
Кострома с церквами тоже была хороша. Старинные главки и звонницы мне были внове.
Еще помню, как мы подъехали вечером к Нижнему. Высадились, поднялись на высокий берег и взглянули вниз, на реку. Две широких реки сливались вместе, а на них — два потока барж. На всех судах блестели огни, точно млечный звездный путь, вокруг — синяя бархатистая бездна… Утром приехали в Самару. Проспала Жигулевы горы.
В Самаре мы пробыли день у знакомого Николая Алексеевича. На следующее утро рано выехали на тройке, запряженной в большой фаэтон. Ехать надо было верст семьдесят степью и лесами.
Сначала шла необозримая степь. Вдали рисовались темными полосками леса. Туда шла дорога. Первое время я ни на что не смотрела. От толчков и тряски нестерпимо болела шея, и, хотя жена Агарева обложила меня подушками, я очень страдала. Через час, через два понемногу обтерпелась и начала смотреть по сторонам. Высокая трава, мохнатая, светло-желтоватая, колыхалась от ветра и являла собой серебристое море. Ямщик сказал: «Смотри, ковыль!» Цветы покрывали степь. Они не росли вперемешку — все сорта вместе, нет, они цвели полосами. То лиловело большое поле мышиного горошка, то степь покрывалась белой ромашкой и за нею ничего не было видно, то красный дикий мак горел косяками, а за ним тянулось поле синих колокольчиков.
Два раза мы останавливались для отдыха на постоялых дворах.
Леса придвинулись совсем сплошные, дубовые. Мы въехали под сень деревьев. Под ними — глубокие тени. Исчезло чувство простора, не видно солнца, неба.
На серных водах мы прожили недель шесть. Лечение мне не помогло…
Кончая писать о гимназическом времени, хочу упомянуть о тех лицах, которые оставили во мне светлые воспоминания и память о которых сохранилась у меня на всю жизнь. Классная наставница Вера Николаевна Веденянинская, с лицом эфиопки, была человеком исключительной доброты, благородства и такта. Мы были ее первым выпуском, и она сохранила к нам особенно нежное чувство. На протяжении многих лет она от времени до времени собирала нас вместе, и мы неизменно встречали у нее много внимания и ласки.
Учителя истории Козеко[12] я очень любила. Он занимался с нами, как со взрослыми, не по трафарету. Заставлял много думать, соображать, сопоставлять факты, события. Он старался нас развить, вызывал на самостоятельные суждения, приучая к анализу и критике. Уроки истории проходили в разговоре об истории, тут же проверял он знания учениц. Я очень любила эти уроки.
Среди учениц я держала себя отчужденно по застенчивости, может, еще и потому, что в четвертом классе я осталась на второй год и мне пришлось сходиться с новыми товарками. Выделяла из них Анюту Писареву