Автобиографические записки.Том 1—2 — страница 73 из 85

Много раз во время вечерних прогулок я и Сергей Васильевич стояли на Биржевом мосту и смотрели с тяжелым чувством на крепость. Глухой, мрачной, темной массой она рисовалась на вечернем небе, и только один огонек сторожевого фонаря светился с левой ее стороны.

А вокруг крепости, куда ни посмотришь, везде огни и жизнь. Вдали, направо — Троицкий мост и на нем ряд огней. Они отражались в воде, струясь и мерцая. Налево от крепости — улицы города, народ, экипажи, огни. И среди этого движения и жизни темный и мрачный силуэт крепости.

Мы, бывало, подолгу стояли, опираясь на перила моста, и говорили о заключенных, томящихся и погибающих невинно в ее казематах. Сильное чувство негодования и ненависти подымалось в душе против угнетателей. И какая ирония! Крепостные часы, так называемые «куранты», высоко на башне отмечали боем каждый час. Они играли: «Коль славен Господь в Сионе…»

Кажется, не было места, уголка в Петербурге и его окраинах, где бы мы с Сергеем Васильевичем не побывали. Мы любили наш город и с неослабевающим увлечением в продолжение многих лет изучали его со вниманием и терпением, как только что приехавшие иностранцы.

Но больше всего мы странствовали по Петербургу после 1917 года, после Великой Октябрьской революции, когда мы несколько лет не выезжали за город. Но об этих экскурсиях я буду говорить в третьем томе моих «Записок».

В те же годы, 1912 — 1913-м, Сергей Васильевич не мог меня часто сопровождать, так как усиленно работал, заканчивая и печатая свою магистерскую диссертацию. Я остерегалась отрывать его от работы. Но об одной прогулке, которую мы неоднократно проделывали, хочу здесь упомянуть. Мы любили ездить в Галерную гавань, в самый конец Васильевского острова.

Во времена Петра I, по его приказанию, было углублено дно Финского залива, около Васильевского острова, и был вырыт небольшой бассейн, служивший гаванью для военных, коммерческих и гребных судов.

С обеих сторон гавани тянулись вперед два мола. Они кончались башнями — кроншпицами характерного петровского стиля. Вблизи — никаких построек. Кругом было так тихо! Впереди — море. Его волны медленно и нежно набегали на прибрежный песок низкого берега. Кое-где пробивалась тощая трава. Морские чайки летали вокруг и пронзительно кричали.

Сидя на песке, мы подолгу смотрели вдаль на серенькое, перламутровое небо, на тонкую линию горизонта, на суда, легко и тихо скользившие туда и сюда…

Упомяну об одной забавной встрече. Однажды мы вышли от Бенуа (они жили тогда на Адмиралтейском канале, недалеко от Новой Голландии) очень поздно, когда уже начинало светать. И вместо того чтобы прямым путем направиться домой, мы пошли бродить по городу, восхищенные белой ночью и утренней зарей, разгоравшейся на небе. Я принялась рисовать в записной книжке мужа, не имея с собою альбома. Сергей Васильевич присел на выступ какой-то ограды, молча куря и наблюдая, как прозрачный мрак ночи постепенно исчезал, сменяясь легким светом от нарождавшейся зари. Город спал. На улице не было ни души, только вдали показался извозчик с седоком. Он тихо трусил в нашу сторону. Видно было, как седок и извозчик дремали, качаясь при толчках пролетки. Сонная лошадь шла шагом.

Но когда они поравнялись с нами, седок неожиданно проснулся, быстро соскочил с пролетки и подбежал к нам, громко смеясь и крича: «Я думал, какие-то иностранцы сидят и любуются белой ночью! А это — вы!»

Смотрим — Добужинский! Он отпустил извозчика и сел рядом с нами рисовать. Так мы и проработали до полного утра, когда на улицах появился народ и началось движение…


* * *

Какое несчастье! — утонул Николай Николаевич Сапунов (14 июня 1912 года). Незадолго до своей смерти он заходил к нам и, между прочим, говорил, как он недоволен, что ему приходится прекратить на время свою работу: он должен идти отбывать воинский сбор. Погиб художник огромных дарований, который в последние несколько лет развертывался в блестящего, исключительного колориста…

В 1912 году на нашей выставке «Мира искусства» устроена была посмертная выставка так преждевременно и неожиданно скончавшегося литовского художника Николая Константиновича Чурляниса, художника исключительно оригинального и своеобразного[526].

Он был музыкант по профессии, получивший серьезное музыкальное образование. Изобразительным искусством он занялся позднее. Эти два начала, два искусства в его сознании и в его творчестве тесно переплетались между собой в очень своеобразном философско-отвлеченном плане. Его манили, привлекали предметы и понятия, которые представляются людям в грандиозных размерах, в бесконечных пространствах — космос, солнечные системы, созвездия, межпланетные пространства и т. д.

Мне, художнику-реалисту, казалось бы, он должен быть далеким, чуждым и непонятным своим философским творчеством, построенным на каких-то отвлеченных, невиданных, нереальных формах. А было наоборот. Его произведения меня глубоко трогали и покоряли. В них было так много гармонии и ритма. Музыка и живопись у Чурляниса были связаны в стройную, внутренне логичную систему.

Красочные сочетания, красочные гаммы в его произведениях были исключительно красивы и пленительны. Из ранних его работ мне очень нравились картины «Кладбище», из более зрелых — «Солнечная соната», «Рай», «Rex», «Морская соната», «Фуга», из цикла «Зодиак» — «Стрелец» и многие другие.

В 1910 году Чурлянис поселился в Петербурге. Я несколько раз встречала его у Добужинских и у Бенуа. Он был среднего роста, с фигурой легкой и воздушной. Светлые глаза ярко блестели на бледном, худом, нервном лице. Пушистые, пепельного цвета волосы развевались вокруг лица. Был он тих, молчалив и задумчив.

Однажды мы вместе возвращались от Добужинских домой. Нам было по пути, и он взялся проводить меня. Ярко сохранились в моей памяти наша, как оказалось потом, последняя встреча. Он был разговорчив, и я не заметила ничего особенного в нем, для меня было большой неожиданностью вскоре узнать о его психической болезни и скорой, преждевременной смерти. Художники «Мира искусства» за его короткое пребывание в Петербурге успели узнать и оценить его как очень своеобразного по своему внутреннему облику художника, одаренного живописным и музыкальным талантом.

В апреле 1912 года был организован концерт, на котором исполнялись произведения Чурляниса…


* * *

Выставка «Мира искусства» 1912 года была очень богата хорошими и блестящими вещами.

Не буду подробно говорить о художниках, участвовавших на ней. Упомяну только то, что мне особенно на ней нравилось. Серов! Портрет Иды Рубинштейн, портреты Орловой и Дивен. Кто не знает этих великолепных портретов? Тархов прислал из Парижа отличные, свежие вещи. Александр Бенуа дал на выставку ряд блестящих иллюстраций к «Пиковой даме». Богаевский был очень хорош, молодой Нарбут, Серебрякова, Сарьян, Добужинский, Гончарова[527], да всех не перечесть. Казалось, многие из художников в те годы достигли полного расцвета своих сил.

Я выставила около двадцати акварелей — все виды Рима, Венеции, Сан-Джиминьяно. Все мои вещи на выставке были проданы, кроме трех, которые оставил за собой Сергей Васильевич. «Колоннаду Св. Петра» приобрел Государственный Русский музей и «Большой канал» — Академия художеств, а все остальные ушли в частные собрания…[528]

Вообще выставки меня одолели. Они брали много времени и забот. Только что готовилась к графической выставке в Париже. Не успела оглянуться, как надо было собирать вещи для выставок в Киеве, в Калуге, в Вологде…[529]

Несколько раз мы, основные члены «Мира искусства», собирались у Бориса Михайловича Кустодиева, задумавшего исполнить коллективный портрет[530]. Эти собрания бывали очень оживленные и веселые. Раздавались остроумные шутки и смех. Помню, как Иван Яковлевич Билибин декламировал своего сочинения подходящие к случаю комические оды.

Приходилось еще позировать отдельно. Очень помню, как я спорила с художником, отвергая яркий и пестрый, кустарного характера шерстяной платок (такой несвойственный для меня наряд), в который он хотел меня облечь. На этом портрете я мало похожа.

Еще мне вспоминается одно прекрасное художественное впечатление этого года. Оно осталось у меня на всю жизнь. В Петербург приехала из Москвы студия Художественного театра и давала спектакль «Сверчок». Постановка режиссера Сулержицкого. В этом спектакле выделились два молодых таланта: М.А. Дурасова, игравшая миссис Пирибингль — «малютку», и М.А. Чехов (племянник писателя), исполнявший роль старика Калеба Плэммера. Я не помню — «как» они играли, помню только, что они потрясали весь зал, всех зрителей чем-то глубоко трогательным и чистым[531]. Я видела у многих слезы умиления на глазах. Такой закоренелый холостяк и насмешник, как Нувель, и тот прослезился. Тамара Платоновна Карсавина, А.Н. Бенуа, Сергей Васильевич — все вокруг меня были растроганы и взволнованы. Артисты глубоко почувствовали автора (Диккенса) и чрезвычайно тонко, с подъемом и вдохновением передавали бессмертные образы этого чудесного рассказа.


* * *

7 апреля 1913 года Сергей Васильевич защищал свою диссертацию. Я не могу не упомянуть об этом в моей автобиографии, так как все перипетии и события в научной жизни Сергея Васильевича я переживала с ним в тесном общении. Ничем не могла ему помочь, только старалась снять с него все житейские заботы…

Сейчас я стояла в длинном коридоре университета, около открытой двери аудитории. Там уже находились Сергей Васильевич и несколько профессоров, его оппонентов. Я ждала начала заседания. В моих руках был небольшой букет свежих цветов. Ко мне подошел наш друг профессор В. Верховский и представил мне профессора Ипатьева