Именно поэтому я выбрал его, ведь последнее, что можно отнять у человека – это надежда.
Еще меня привлекло то, что на груди этого книжника висела табличка с необычным объяснением его вины. За свою долгую жизнь я научился читать, хотя даже большинство людей в городе не умели этого. На табличке было написано:
ИУДЕЙСКИЙ ЦАРЬ
Я видел царей и знал, что управлять народом Израиля не легче, чем дохлой коровой, сидя у нее на боку. Страдания распятого подтверждали это. Наверное, он назвался царем, возложил на себя венец, но не вынес его тяжести, не рассчитал силы, так часто бывает с умными, но слабовольным людьми, которые не понимают, что власть может удержать лишь хитрый тиран. Даже обезьяна способна напялить на себя корону, но это царствование будет недолгим.
Я подлетел ближе, кружась рядом. Он открыл глаза. Его привязанные к перекладине руки были раскинуты, словно тонкие, лишенные перьев крылья. Длинные волосы спадали ему на лицо. Он дышал коротко и часто, потому что положение тела не давало делать глубокие вдохи.
Он принялся мотать головой, чтобы отогнать меня, и меня это позабавило.
Он вскрикнул от страха, потому что увидел во мне знак – в этот момент я был буквой смерти.
Женщины запричитали сильнее и направились к нам. Старший легионер встал, погрозил им копьем, и они остановились. Одна из женщин упала на колени, завыла и начала рвать на себе волосы.
Я подлетел, на секунду обхватил голову распятого крыльями и точным движением клюнул его в левый глаз. Распятый вновь вскрикнул, и по его щеке потекла кровь.
Вторым ударом клюва я лишил его правого глаза, и в ту же минуту окончательно зашло солнце, подтвердив этим правоту моих действий: зачем человеку глаза, если ночью все равно ничего не видно? Он стонал и дергался на своем кресте, и я удивился тому, что в его стонах послышалась какая-то странная радость. Это хорошо, подумал я, это значит, все мы действуем согласно: я, ложный царь, солдаты и ушедшее солнце; мы все были единым целым, одной плотью, словно слились в усердном совокуплении; мы были близки к полному удовлетворению, и лишь глупые женщины портили своими визгливыми рыданиями величественность этой сцены.
В сумерках я поднимался выше и выше, пока не увидел весь Иерусалим, границы которого были очерчены огнями. Черные холмы подпирали желтый закат. Я возвращался домой, и подо мной плыл город, построенный на костях людей и птиц.
Глава 40Жертва
Я встал до рассвета, когда ученики еще спали в обнимку с нашими женщинами. Кошель с деньгами, заработанными мной в Хоразине, был у Матфея в мешке, а мешок он положил себе под голову. Конечно, мне следовало взять эти деньги, но стало жаль будить старика; к тому же было бы нехорошо требовать у него кошель, будто я собирался сбежать, бросив учеников. Впрочем, в поясе у меня было спрятано несколько монет. Я осторожно поцеловал в губы спящего Иуду, тихо взял свой мешок и вышел на улицу. Было прохладно и темно, кое-где под акротериями[118] богатых домов горели лампы. Я пошел вниз по ступенчатой улице. Встречались прохожие – улицы Иерусалима никогда, ни в какой час не бывают совсем безлюдны. Я накинул капюшон, чтобы скрыть лицо, и подумал, что не зря побрился на римский лад, ведь мессия немыслим без бороды. Еще я подумал, что, когда уходил, оставил дверь незапертой, но ведь ее невозможно было запереть снаружи, а будить никого не хотелось.
Мимо прошла, звеня украшениями, толстая женщина, похожая на хозяйку борделя, затем два молодых еврея и старик с корзинами. Патрулей не было видно, я почувствовал облегчение и остановился, чтобы выбрать безопасный путь к саду в долине Гатшманим. Надо было выйти из города, не привлекая внимания. Цветочные и Шхемские ворота не подходили. Мусорные всегда закрыты до рассвета. Правда, рядом с ними была узкая арка, через которую при необходимости в любое время суток может протиснуться человек, но идущий ночью в Енномскую долину прохожий кажется особенно подозрительным, и я направился к Восточным торговым воротам, открытым в любой час, – там всегда было много народа.
Улица уходила вниз, открывая вид на бедный квартал, а левее, над серым скоплением домов, возвышались белые стены Храма, освещенные множеством огней. Я остановился и несколько минут смотрел на него: казалось, Храм висел между городом и черным небом, как зримое преддверие вечности. Я вдруг увидел себя мальчиком, перешагивающим через века, увидел, как дышит земля, как призраки отдельных людей становятся призраками поколений, а светлая пыль в глубине ночного неба – это была седина бороды моего отца, я снова вспомнил Иосифа, и теперь он был больше чем добрый и терпеливый отчим, он выражал собой всю скорбь и заботу мира.
Кто-то положил мне тяжелую руку на плечо, я вздрогнул и обернулся. Это был римлянин, тессерарий, я понял это по его поясу и шлему. Он патрулировал город с тремя легионерами, которые окружили меня, держа в руках короткие копья. Бежать было поздно, сопротивляться бессмысленно. Они были обуты в мягкие сандалии, не подбитые железом, и поэтому передвигались тихо, а серые плащи из шерсти делали их незаметными ночью.
– А ну сними капюшон, – сказал тессерарий по-еврейски.
Я подчинился.
– Кто такой? Что ты здесь делаешь?
– Меня зовут Николаос, – ответил я по-эллински. – Я паломник из Антиохии, пришел в город встретить Песах, ищу дешевое жилье, не знаете, где можно остановиться?
– А ну говори на еврейском либо на человеческом языке, я не понимаю греческий, – с раздражением сказал тессерарий; он был на голову выше меня и обладал титанической челюстью на большом плоском лице, которое женщины, наверное, сочли бы привлекательным.
Под человеческим языком тессерарий имел в виду латынь, но я повторил сказанное по-еврейски, чтобы не показаться слишком образованным, а соответственно – подозрительным.
– Посмотрите на него, ребята, – сказал тессерарий своим легионерам, – а не он ли бросил камень в нашего центуриона на той неделе, когда мы разгоняли протестующих на Рыбном рынке?
– Похож, – ответил один из солдат, не глядя на меня, и я догадался, где путь к спасению: когда я снимал капюшон, тессерарий заметил перстень, сверкнувший на моем пальце, и решил его заполучить. Он знал, что у меня нет выхода – его слов и показаний одного из легионеров будет достаточно, чтобы я оказался в тюрьме, а если там допытаются, кто я на самом деле…
Да, было жаль перстень, и в моем поясе лежало несколько серебряных монет, но откупиться ими от ночного патруля вряд ли бы получилось – скорее всего, они просто забрали бы и то и другое.
Я снял перстень и протянул его тессерарию со словами:
– Друг, ты несешь тяжелую службу, охраняя покой граждан города, возьми от меня в дар этот перстень, от самого чистого сердца.
Тессерарий быстро спрятал перстень в кошель, привязанный к наплечному ремню, и сразу изменился в лице, будто увидел во мне дорогого брата.
– Благодарю тебя, Николаос, – сказал он и улыбнулся. – Меня зовут Кезон, запомни. Тессерарий Кезон Криспус, командир ночной стражи. Если до рассвета тебя вновь остановит римский патруль, скажи, что ты мой личный осведомитель и следуешь по делу государственной важности. И все будет в порядке. Ступай.
Я сделал несколько шагов и оглянулся, но солдат уже не было, они быстро и так же неслышно, как появились, исчезли в тени стены, за которой темнел высокий кипарис, источая пряный и сладковатый запах хвои.
Я вспомнил, что масло кипариса помогает мужчинам продлить совокупление, поразился неуместности этой мысли и быстро пошел дальше, взволнованно повторяя про себя: «Тессерарий Кезон Криспус, дело государственной важности».
Возле хлебных складов надо было свернуть налево, но эта улица, ведущая мимо казарм и домов левитов, была слишком оживленной даже ночью, и я пошел прямо, по темному и кривому переулку – он пересекал канаву, по которой все нечистоты города текли в Енномскую долину. Где-то канава уходила в тоннели, а где-то была открыта, как в том месте, где я перешел через нее по мосту, задыхаясь от зловония. Дальше начинался Тиропеонский квартал, дома здесь были беднее, заборы ниже, и я шел, сопровождаемый лаем собак. В переулках никого не было, и это обнадеживало.
Дойдя до сыроварен, я повернул налево и стал подниматься на холм по длинной улице мимо ряда новых, еще не заселенных зданий. В одном месте, где кто-то начал строить дом, среди груды тесаных камней одиноко стояла молодая олива, ее узкие листья серебрились в лунном свете. Она мешала строительству, но ее почему-то пока не срубили. Я подумал, что этому дереву осталось недолго, хотя оно могло бы жить еще лет пятьсот.
Напротив Восточных ворот я остановился в тени дома возле окна, закрытого ставнями, сквозь щели которых проникал свет. Наверное, внутри жила семья, там было уютно и безопасно, а мне было страшно. «Завтра эти люди встретят Песах, – подумал я, – соберутся за радостной трапезой, а я, вполне вероятно, буду пойман и казнен». Мне вновь захотелось стать птицей, как в последнем сне, и перелететь через стену города. Я даже почувствовал негодование от того, что не могу этого сделать. Или, если нельзя превратиться в птицу, то хотя бы в какую-нибудь старуху, чтобы спокойно пройти через ворота. До старухи никому нет дела. Мало ли куда она идет – может быть, доить козу или набрать в корзину сухого навоза для очага…
Я увидел, что у Восточных ворот дежурит не римская, а иудейская стража, которая и более жестока, и более корыстна. От них трудно отделаться случись чего. Воины с лампами и факелами внимательно разглядывали каждого, кто выходил из города в этот предутренний час.
Да, хорошо было бы достичь истинных высот в чародействе и превращаться в птицу по желанию, а не во сне, подчиняясь неведомой воле. Это гораздо сложнее, чем заставить двигаться глиняное тело или утешить бесноватого. Я не научился даже управлять своими сновидениями! Это было горько. Я думал, что летел на крыльях пророков, а на самом деле летел на крыльях могил.