и режиссера «бей его, бей сильнее!» и «больше крови, больше крови!», пока лежащий под кроватью парень активно накачивал искусственную кровь и стрелял ею через накладную грудь моего партнера. Меня тошнило. Я встала, уверенная, что сейчас потеряю сознание.
Судя по всему, я столько раз ударила актера в грудь, что он отключился. Я была в ужасе и при этом голая, вся в искусственной крови. А теперь еще и это. Казалось, в этом фильме я подошла к самому краю.
После съемок я рассказала Полу, какие варианты предложил Марти. Разумеется, он категорически отрицал, что я могу сделать хоть какой-то выбор. Я была всего лишь актрисой, всего лишь женщиной, какой тут выбор?
Но выбор у меня был. Так что я подумала и решила оставить сцену в фильме. Почему? Потому что она была правильной для фильма и для героини и потому что, в конце концов, я в ней снялась.
Кстати, вы, наверное, не помните, но на афише рядом с именем Майкла Дугласа не было моего имени.
Можно сказать, что эта роль была для меня максимальным погружением в изучение собственной темной стороны. Это пугало.
Моя семья в тот момент переживала смерть Дяди Бинера, и на премьере никого из моих не было, так что со мной пошла Фэй Данауэй[116]. Она знала, что делать. Вокруг фильма было столько безумной шумихи, что премьерный показ организовали на киностудии, а не в большом кинотеатре – было просто невозможно контролировать толпу. Мы были в огромном зале. Когда фильм закончился, наступила абсолютная тишина. Фэй схватила меня за руку и прошептала: «Не двигайся», и я не двинулась. Не двинулся и Майкл, сидящий в кресле передо мной. Он посмотрел налево и направо, на продюсеров и на Пола. Наконец, казалось, целую вечность спустя, толпа начала визжать и аплодировать. «Что теперь?» – спросила я Фэй, и она ответила: «А теперь ты большая звезда, и они все могут поцеловать тебя в задницу».
«Основной инстинкт» стал моим восемнадцатым фильмом. Долгие годы я билась, играя в паршивых кинолентах и средненьких телепроектах в те дни, когда телевидение вовсе не правило миром. Мне было тридцать два, когда я получила эту работу. Я сказала своему агенту, что, если он сможет протолкнуть меня за дверь, роль я получу. Я знала, что это последний шанс – я становилась слишком старой для бизнеса, в который еще толком не попала. Мне нужен был прорыв.
Только когда мы повезли фильм в Канны, Майкл выяснил, что я уже снималась во всех этих дрянных фильмах. Он встал и сказал прекрасный тост в мою честь. Потрясающий момент. На мне был пляжный сарафан вместо вечернего платья – в тот день какие-то люди вломились в мой номер и украли вещи Шэрон Стоун. Я была звездой без денег на новую одежду. Добро пожаловать в Голливуд, милочка. Я поднялась наверх в этом отеле-ресторане и долго просидела над унитазом – меня сотрясали рвотные спазмы. Мой друг Шеп набрал мне холодную ванну, заставил опустить туда ступни, рассказал о новых правилах моей жизни, о том, что значит быть знаменитой, и дал мне «Валиум»[117].
Невидимка
Когда я получила роль в «Основном инстинкте», мне велели прийти на встречу с Полом Верховеном и еще несколькими людьми из компании, которая будет заниматься производством фильма. Я нервничала, трепетала от восторга и едва слышала, что мне говорят.
С Полом мы встретились в офисе компании в Голливуде, поздоровались со всеми, кто попался нам по пути, заполнили кое-какие бумаги и отправились на встречу с линейным продюсером – пожилым и каким-то скользким типом, сидевшим в захламленном кабинете. Он закрыл дверь, сел и сказал: «Ты была не первым нашим вариантом, Карен. Нет, ты даже не вторая и не третья кандидатура на эту роль. Ты только тринадцатая из тех, кого мы рассматривали для участия в фильме».
Он постоянно звал меня Карен – все то время, что мы снимали фильм, и на этапе постпродакшена тоже.
Я ушла с той встречи в полном раздрае и была настолько расстроена, что села в машину, врубила рэп на полную громкость, дала задний ход и въехала в фуру, припаркованную в трех футах за мной.
На церемонии вручения премии «Оскар», куда я впервые попала только после съемок в этом фильме, на губернаторском балу (он традиционно проводится сразу после вручения статуэток) я села рядом с этим самым линейным продюсером. Он больше не называл меня Карен.
Мне пришлось найти определенный защитный механизм, чтобы сыграть эту роль, поскольку она вызвала большую неприязнь ко мне и одновременно – к фильму. Научившись будто бы исчезать внутри себя, я стала точно так же исчезать в этой героине, а она была крепкой и лощеной, как ее неизменный шелковый шарф.
Я впервые просила, чтобы мне помогли узнать что-то новое. Я просила мир измениться. Я просила разрешение задать вопрос: «Зачем?» Я просила, чтобы меня замечали и уважали. Я просила, чтобы меня знали.
Увидев фильм, я не только поняла, что могу таким образом превратить себя в красавицу – тем более когда самые блестящие мастера Голливуда подчеркивали все мои достоинства и скрывали недостатки, я могла еще и убедительно скрыть свою уязвимость, лишив свой облик его естественной нежности, хрупкости.
Не то чтобы я дала себе клятву превратиться отныне в эту героиню, нет. Просто надо было что-то сделать, чтобы не казаться слабой, чтобы у людей не складывалось впечатление, будто меня можно съесть живьем.
Видите ли, я по-прежнему принимала решения, исходя из опыта и травм, полученных в восьмилетнем возрасте, исходя из тех ран и разрушенных связей, которые мне предстояло научиться активно компенсировать.
Я все еще притворялась. И у меня хорошо получалось. Но я впервые просила, чтобы мне помогли узнать что-то новое. Я просила мир измениться. Я просила разрешение задать вопрос: «Зачем?»
Я просила, чтобы меня замечали и уважали. Я просила, чтобы меня знали.
Кларенс, мой дед по материнской линии, умер, когда мне было лет четырнадцать. Если я правильно помню, от сердечного приступа. Якобы слишком жарко было в закрытой машине.
Только теперь я понимаю, какими странными были похороны, поскольку тогда мы с сестрой впервые оказались на похоронах, и я так надеялась, что покойник действительно мертв. Мы подошли к гробу – удостовериться, что все так. У меня перед глазами до сих пор стоят все эти деревянные складные стулья – совершенно пустые. Люди стояли, сбившись в маленькие тесные группки, опустив головы, и тихо переговаривались у дальней стены. Никто не подошел и не сел, никто не выступил на похоронах.
Мы с Келли заглянули в гроб.
– Он мертв? – спросила она.
– Господи, я не знаю.
– Потрогай его.
– Почему я?
– Ты старше.
Тогда я ткнула его пальцем, и на меня, подобно потоку ледяной воды, накатило жуткое удовлетворение, что он наконец-то мертв. Я посмотрела на Келли, и она все поняла. Ей было одиннадцать. Все закончилось.
Помню, мне приходилось навещать их – маминых родителей. Я входила в тот дом, открывая дверь с проволочной сеткой маленькой ручкой в белой церковной перчатке: даже зимой сразу чувствовался резкий запах. Я еще ничего не могла разглядеть в полумраке, но уже слышала жуткие звуки – пронзительный визг, и скрежет, и звук когтей, царапающих дерево. Кто-то пытался выбраться. Вообще-то одно это должно было служить предупреждением, что здесь происходит что-то неправильное. У бабушки с дедушкой всегда было не меньше дюжины кошек, и они привязывали их к ножке ванны, стоящей посреди кухни. Кто вообще так делает? И кто приводит туда детей, сажает их за деревянный стол и поит чаем среди всей этой вони, грязи и шума?
Мы пытались сбежать в другую комнату. Это не помогало. Однажды родители оставили нас у бабушки с дедушкой, потому что им надо было по делам. Единственным источником света в комнате, где мы сидели, было окно, и в солнечных лучах клубилась пыль – она будто парила по комнате в замедленном действии, и нам нечем было дышать. На дневном свету ткань старого зеленого кресла казалась такой яркой, а фактура – такой специфической, что каждая петелька бросалась в глаза. Это было жутковато. В углу взгромоздилось пианино – тяжелое и большое, с едва выдвинутой скамейкой. От его вида мне хотелось плакать, но этого никто не замечал – все затмевали вопли несчастных кошек.
Я была не одна; там была еще одна маленькая девочка в лучшем своем платье – том самом, которое я когда-то надевала в детский сад, еще за несколько лет до начала всех этих тестов на IQ, идеальное и красивое бархатное платьице с кружевами и оборками. Она была в крошечных блестящих туфельках и таких же крохотных идеальных носочках, и сердце мое разрывалось от взгляда на них. Носочки у нее были такие тонкие, красивые и скромные. Сама девочка была хрупкой, со светлыми кудряшками песочного цвета, в маленьких очках, а один глаз у нее закрывала повязка. Сквозь толщу пыли, парившей в воздухе, я видела, как мой дед заставил ее сесть на скамейку возле пианино. Она повернулась и посмотрела на меня – или, по крайней мере, мне так показалось. Я вроде бы помню, что она пыталась повернуться и посмотреть на меня.
Я испытала такое отчаяние, такое пронзительное отчаяние. Пол в комнате был странного розового цвета, и казалось, что он двигается, а сама я будто бы парю, хотя на самом деле я не шевелилась. Я не издавала ни звука и не смотрела в окно, но очень хорошо помню шипы на кустах и грязь на стеклах. И звук часов – глухой и сбивчивый.
Я до сих пор не могу поверить, что для некоторых время так и идет. Мне кажется, что оно движется и формируется так, как мне нужно. И какое же это благословение – когда время идет как надо, благословение, подобное дождю, и порядочности, и чистым окнам. Впервые мы заговорили об этом с Келли, когда нам обеим было за двадцать и мы уже не жили с матерью. Келли спросила: почему она оставила нас одних с таким чудовищем?
Позже мама говорила, что ничего не знала об извращенном поведении своего отца по отношению к нам, когда мы были совсем детьми и когда учились в начальной школе. Говорила, что ужасно сожалеет. Она его ненавидела: Кларенс избивал ее и ее мать каждый божий день. Мама так любила нас, но только теперь поняла, почему мы чувствуем к ней то, что чувствуем. А то, что испытываю к ней я, даже не назвать одним словом.