Автобиография. Вместе с Нуреевым — страница 29 из 37

Исполнительницу роли Эсмеральды Клер Мотт уже подтачивала ужасная болезнь, которая вскоре унесла ее; это именно она репетировала с Нуреевым роль Квазимодо в «Нотр-Дам де Пари». А он, вместо того чтобы попытаться выучить хореографию, расхаживал в своих сандалиях Scholl с толстыми резиновыми подошвами на босу ногу и думал совершенно о другом: по его мнению, самое важное в жизни – это подписывать контракты и ублажать себя, любимого; что же касается Квазимодо, он уж как-нибудь справится с ним, когда выйдет на сцену. Ясно, что такие репетиции проходили впустую и не внушали оптимизма. Я был просто в ужасе, а сам Рудольф безумно боялся, что не сможет больше танцевать и его отстранят от выступлений, если станет известно, что он «вступил в сделку с дьяволом»; поэтому он старался подгонять под свою мерку все трудности, которые считал непреодолимыми, пропуская или упрощая самые сложные вариации.

Итак, Рудольф танцевал Квазимодо. Он уже был болен. Но я-то этого не знал и безумно раздражался, видя, как он экономит силы, работая над ролью. Рудольф меня разочаровывал до такой степени, что я уже начинал себя спрашивать, не сказывается ли тут его презрение ко всем своим многочисленным партнерам по сцене; может быть, думал я, он просто меня провоцирует, чтобы в конечном счете проявить свою железную волю и доказать превосходство над остальными? Он был здесь, на сцене – и танцевал черт знает как, но все-таки он был здесь и считал это самым главным: публика приходила, чтобы наградить аплодисментами его дерзкий перформанс и посмотреть на своего идола – может быть в последний раз.

На самом деле ничего этого не было. Просто он чувствовал, что его оставляют силы, и впервые в жизни усомнился в себе. Но это я осознал много позже.

Рудольф у станка в углу сцены, за декорацией. Я: «Слушай, я счастлив, что ты танцуешь Квазимодо; я обожаю эту партию и надеюсь, что ты придашь ей новое звучание». Он, не глядя на меня: «Listen. I have nothing to do with your hunch-back. I am a classical dancer. «Swan Lake», «Gisele» and others are my repertory»[115].

И в самом деле, он репетировал очень мало, и его выход на сцену был непривычным и нелепым. Он носил свой горб так небрежно, что тот съезжал со спины и болтался где-то сбоку, под локтем. Макаровой, которая с ним танцевала, приходилось ждать своего партнера – он все время опаздывал – так иногда музыкальная запись идет вразнобой с изображением.

Весь этот спектакль напоминал старый фильм братьев Маркс – например «Ночь в опере», – и все-таки Рудольф еще раз произвел фурор перед пятью тысячами зрителей Метрополитен-опера.

«If darling Roland does not like me in Quasimodo, he can fuck himself. I will dance it in Paris with you. Douchka»[116]. Именно в таких выражениях Макарова – Эсмеральда Нуреева в Нью-Йорке – сообщила мне, что получила приглашение выступить в этой роли от «чудовища», в ту пору директора балетной труппы Опера-Гарнье, нашего национального театра[117]. Хорошенькое дело – принять решение о постановке балета, не спросив согласия автора, – ну так вот: автор был не согласен.

Итак, после заключительного спектакля «Собор Парижской Богоматери» в Метрополитен-опера, с участием двух составов знаменитых исполнителей, я оказался на ужине, организованном в особняке неукротимой и преданной Джейн Херманн, которая определяла политику Мет.

На вечере присутствовали самые прославленные театральные звезды, а в центре всего этого шумного нарядного сборища с царственным видом восседала «фараонша» – Марта Грэм[118]. Приветствия, реверансы, поцелуи рук, веселье, взрывы смеха, комплименты – либо громогласные, либо интимные, на ушко, – словом, в зале царила благожелательная атмосфера американского посольства, принимающего со всеми возможными почестями французскую балетную труппу, прибывшую из-за океана, чтобы познакомить зрителей с культурой нашей страны, нередко испытывающей влияние местной, с ее суровым очарованием, иногда слегка устаревшей, но чаще – авангардной.

В зале мирно журчали голоса, как вдруг это просторное помещение и прилегающие комнаты заполнил запах серы: появился монстр с бокалом в руке; его глаза горели диким огнем, из ноздрей шел дым, а рот – как у злой сестры в «Красавице и чудовище» мадам де Бомон в постановке Кокто – извергал лягушек: «I have heard mister Petittt that you don’t like me in your shit ballet. So mister Petittt I will tell you one thing, I don’t care a damn, I don’t care of your ballet, of any french vallet neither, I don’t care of shit french dancing, and anything coming from you and your french touch!»[119].

Слава богу, тут, как по волшебству, откуда-то возникла Зизи и встала между воюющими сторонами. Все замерли, воцарилась мертвая тишина. Зизи схватила меня за руку, и Джейн проводила нас до лестницы. На следующее утро я послал в дирекцию Гранд-опера заказное письмо с требованием исключить из репертуара все мои балеты. Я первый ощутил бы на себе последствия этого разрыва, но у меня не было иного способа избежать схватки, в которую «чудовищу» так хотелось меня вовлечь. Оскорбления из уст этого подонка были по-американски грязными, жестокими и незаслуженными, и хотя я искренне его любил, разрыв представлялся мне единственным выходом в данной ситуации. Притом что этот разрыв обещал быть долгим. Что ж, время залечит раны, нанесенные самолюбию.

Несколько месяцев спустя – «Канкан» в театре Минскофф на Бродвее[120].

В вечер генеральной репетиции швейцар сообщил мне, что Нуреев расположился с несколькими друзьями в пустом зале, где мы устраивали полный прогон еще не совсем готового спектакля с начала до конца, без перерыва. Я не стал предупреждать об этом Зизи, которая отдала массу сил этому мюзиклу, чтобы не причинять ей лишних волнений, и только попросил швейцара вежливо выпроводить незваных гостей из театра.

Сегодня, почти двадцать лет спустя, я спрашиваю себя, как я мог поддаться на уговоры одного известного хореографа подписать вместе с ним письмо, текст которого, по его уверениям, был готов к публикации в ближайшем номере газеты, – ему не хватало только моей подписи, которую я и поставил, после чего письмо было запечатано и отправлено. Не могу понять почему – несмотря на оскорбления и войну, объявленную мне Нуреевым, – я решился стать соавтором этого мерзкого, низкопробного послания, напечатанного в ежедневной газете, притом не какой-нибудь, а одной из центральных, послания с нападками на стиль руководства Нуреевым труппой Гранд-опера. Да, сегодня я горько сожалею об этом: уж коли я так враждебно относился к нему, не лучше ли было бы изобразить олимпийское спокойствие? Я отозвал свои балеты из Опера и пресекал все попытки моего близкого приятеля Игоря Эйснера, страстного балетомана, организовать встречу рассорившихся друзей. Честно говоря, я втайне ожидал любого знака со стороны самого «чудовища», чтобы заключить желаемое перемирие. Мне опротивели все эти дрязги, да и ему, вероятно, тоже. Так чего же мы ждали, когда достаточно было бы дружески похлопать друг друга по плечу и раз и навсегда признать, что у нас неодинаковые, но в чем-то очень схожие характеры. И вот наконец настал день, когда Рудольф позвонил и объявил, что придет ко мне на Университетскую улицу – повидаться. Я ответил: «Ты ведь знаешь, что я тебя люблю» и уже собрался повесить трубку, как он пробормотал сдавленным голосом, нерешительно (нужно же было побороть свое самолюбие): «I love you too»[121].

Мир тотчас же был восстановлен, и в дальнейшем нас с ним связывала прочная, задушевная, искренняя дружба. Война закончилась.

После короткого ужина с икрой «зверь» попросил у меня ручку: ему вздумалось немедленно заключить со мной подробный договор, который приковал бы меня к нему и к парижской Опера, где он руководил балетом; и тут – о, чудо! – я увидел как этот танцор, плохо владеющий французским и ненамного лучше – английским, а, следовательно, не умевший грамотно писать ни на том, ни на другом, преобразился в настоящего клерка – отличного знатока деловой документации. Он увлеченно строчил, приговаривая: «Значит, так: first year – “Coppelia”, second year…»[122], и ничто его не смущало – ни орфографические ошибки, ни порядок слов, ни названия; если он не находил их в своем дремучем словаре, то писал по-русски или просто выдумывал новые, – зверь всегда настигал добычу.

Дописав этот контракт, он сунул его в карман: договор был заключен.

В отношениях с «чудовищем» не было места притворству: дружеские чувства проявлялись редко, но искренне; политика «железной руки», к которой он так любил прибегать, чтобы доказать свое превосходство как физическое, так и интеллектуальное, приводила людей в полную растерянность, буквально стирала в порошок. А живой ум и молниеносная словесная реакция окончательно добивали униженного противника.

В обращении со мной все было иначе: неразрывная дружеская связь, а также свойственная нам обоим осторожность не позволяли ему распускаться. Как правило, он вел себя вполне мирно, скорее, уж это я иногда позволял себе разные выходки и, наскучив очередным «затишьем», без всякого повода провоцировал его. Не скажу, что всегда выходил из этих стычек невредимым, и в этих случаях меня одолевала ностальгия по спокойным, идиллическим временам, в обстановке смеха и согласия.

Глава седьмаяЛи Галли

Я не понимал, зачем Рудольфу, с его беспокойным, энергичным характером, жить в таком уединении на крошечном островке, каким бы экзотическим или роскошным тот ни был. Однажды, когда он стал рассказывать мне о своем новом приобретении, я спросил: почему бы вместо этого не отреставрировать какой-нибудь неаполитанский палаццо и поглядывать с балкона, как внизу гуляют добрые люди, а также всякий мелкий сброд, – этим последним он мог бы спускать на веревочке корзинку с приглашением посетить дворец, указанием входного кода и паролем, чтобы добраться до хозяина.