и красивых, сильных мужчин, и совсем сбоку некто женского пола, в нелепой шляпке колоколом, отвернув затененное лицо.
– Не знаю, – повторила она.
Наверное, Нину Корш и правда трудно было запомнить.
– Скажите, а такой псевдоним – Вертиго – вам ничего не говорит?
– Вертиго? – Брови вновь сошлись, образовав вертикальную морщинку. – Нет. Нет.
Она переступала с ноги на ногу, следы ее узких ступней не успевали таять на паркете. Кого-то ждет? Незнакомца в черном плаще до бровей, при шпаге и шляпе с пером? Возможно, даже в полумаске.
– Спасибо, – сказал он. – Мне, пожалуй, пора.
– Да, – сказала она рассеянно, – впрочем… погодите, я вам что-то покажу. Вот…
А глаза-то у нее, оказывается, не черные, серые, просто зрачки расширены так, что от радужки осталось одно лишь тоненькое кольцо… это было по-своему красиво и наводило на мысль, скажем, о кольцеобразном затмении солнца.
– Что? – спросил он тихо.
– Луну, – так же тихо ответила она, и ее дыхание коснулось шеи, – смотрите, какая луна! Вот…
Ладонь у нее была влажная и холодная, и оконное стекло тоже было влажное и холодное. Там, за окном, стояла ночь, такая непроницаемая, словно, пока они тут сидели, снаружи кто-то закрасил стекло черной краской.
– Я… не вижу никакой луны, – сказал он как можно более ровным тоном.
– Ах, ну это… неважно.
Маленькие твердые груди, упершиеся ему в спину, тоже были холодными – он это ощутил даже сквозь рубашку. Он подумал, что лифчик, черный и кружевной, валявшийся там, наверху, был точно оставлен нарочно – поскольку лифчик был ей совершенно, ну совершенно не нужен.
Он обернулся.
И когда успела раздеться? Соски у нее были темные, а груди острые, треугольные, словно у женщин на египетских фресках. Руки холодные, да, холодные и влажные, как рыбки, и ныряли эти рыбки прытко и весьма глубоко. И при этом щекотно.
– Ночь темна, – бормотала она, расстегивая ему ремень джинсов, – и полна чудовищ. Фебея освещает их одиноким оком. Утро все развеет. Пока же ночью ты во мраке становишься сам собою, обрастаешь шерстью, для беззащитных страх и ужас…
– Кто это говорит? – спросил он неожиданно для себя.
– Он… – сказала она шепотом. – Он, кто умирает и воскресает, то бинтует раны, то открывает…
– Кто? – Он тоже перешел на шепот.
– Петроний. – Она медленно кивнула, не отводя глаз от его лица. – Знаете, он резал себе вены? Резал, а потом перевязывал. И опять открывал. Чтобы не сразу, чтобы насладиться длящимися мгновениями прощанья… Потому что ничего не бывает слаще уходящего света.
Она на миг оторвалась от него и поднесла к его глазам бледное тонкое запястье, исполосованное белыми шрамами.
– Я тоже, – шепотом сказала она, ее дыхание коснулось его губ, – я тоже…
Сумасшедшая. Или наркоманка. Или и то, и другое.
– Петроний, да. – Другой рукой она впилась ему в ягодицы, растопыренные пальцы точно когти, на удивление сильные. – А тот, тот, – продолжала шептать тем временем, – тот, который, только бы он не… я боюсь его, боюсь!
– Кто? – Он попытался взглянуть ей в глаза, но они были закрыты, зрачки ходили под перламутровыми веками. Ресницы были короткими, черными и очень густыми, словно полоска меха. Норка или соболь.
– Этот, – сказала она шепотом, не открывая глаз, – этот, он страшный, страшный. Ах, возьми же меня скорей!
Точно, постановка. Причем, дурацкая.
Он в тоске глянул на отставленные музейные столбики у порога, на провисшую, вялую бархатную перемычку, в то время как неподвластное ему мужское откликнулось на зов, и вот он уже несет серебристое бьющееся тело на эту самую козетку или, как там ее, оттоманку, как она разводит ноги и упирается расставленными ладонями в потертый бархат, как она, эта совершенно чужая ему женщина, запрокинув голову так, что затылок касается бархатной спинки и ему видна только плавная белая дуга шеи, как она, эта совершенно чужая женщина, бормочет сначала что-то вроде «нет-нет-нет», потом – «нет, не так, вот так, да, да!», а потом, содрогаясь, выкрикивает «О, Ладислав!».
Он выпрямился.
Она так и сидела, расставив ноги и запрокинув голову, потом сдвинула колени и уперлась обеими руками – ладонями – ему в грудь, словно отталкивая беспомощным и патетическим жестом.
– Уходите! – Она по-прежнему смотрела в потолок, он видел только белки закаченных глаз, она толкала его в грудь, словно слепая.
– Да бога ради! – сказал он раздраженно.
Все это, думал он, поспешно застегиваясь и натягивая куртку в прихожей, рядом с корзиной пустых шлепанцев, похожих на мертвых зверьков, все это дурной, пошлый спектакль, разыгранный с неизвестной ему целью. Какой Ладислав? Почему Ладислав?
– Прощайте! – сказал он молчащей гостиной. Никто не ответил.
Дверь за ним захлопнулась, сырой воздух ударил в лицо. Он помотал головой, стряхивая морок. Что это было? Она, конечно, безумна, но он-то сам, он-то…
Нечеловеческое существо, инопланетянка, подделка – насекомообразная тварь, испускающая особые феромоны, сводящие с ума человеческих самцов? Прекрасное, полезное качество для самки чуждого вида.
Старое дерево скрипело голыми ветками. Лампочка под козырьком крыльца погасла, окна – тоже, все разом; он представил, как она, припав к стеклу, смотрит из темноты на него, спешащего по мокрому гравию к калитке… Свет выключают, чтобы разглядеть что-нибудь снаружи, зачем же еще?
Калитка, которую он толкнул ладонью, была холодной и влажной, как ее пальцы.
По сторонам пустой аллеи черные деревья нервно потирали руки, черное слепое небо висело над головой, по небу пробегали воспаленные, подсвеченные городскими огнями рваные низкие тучи. Луны не было.
Фонарь над головой вдруг замерцал и погас, и как по команде погас второй – в дальнем конце улицы, словно бы там, в особняке, был заодно и пульт управления уличным освещением. Это ничего, сказал он себе, отсюда до центра на такси минут десять, и будут освещенные улицы и толпа народу. Жрать хочется, сил нет, секс съедает много калорий, значит, в «Криницу» или к Юзефу. А ведь он никогда не был в «Кринице» вечером, может, вечером она вообще растворяется в воздухе? Где там у нас визитка этого знатока архитектуры, сейчас мы его вызовем, а, вот, кажется, в бумажник я ее положил, когда рассчитывался… А бумажник-то где? Ага, вот.
И замер, так и не вытащив руку из кармана.
Кто-то стоял в проулке, темный, массивный, хотя и невысокий, и потребовалась пара секунд, чтобы осознать, что невысоким этот некто кажется потому, что стоит на четвереньках. Бугристая линия спины приподнималась и опускалась, словно бы стоявший то припадал на все четыре конечности, то выпрямлялся вновь…
Тьфу ты. Просто огромная собака. Кавказка. Или алабай… нет, все-таки кавказка. Какой-то мудак выпускает свою собаку ночью погулять, вот и все. Собак он не боялся, хотя, конечно, и среди них бывают психи, собаки в этом смысле ничем не лучше людей.
Ему показалось или она и правда встала на задние лапы?
Это розыгрыш, такого зверя не бывает, просто продолжение спектакля, первое действие – в декорациях особняка, второе – на пленэре… Готика. Одинокое светящееся окно, вдруг погасшее, черные костлявые деревья, странная женщина. Антураж подобран, роли распределены, мизансцены выстроены. Они исподтишка наблюдают за ним, думают, он побежит… Ну, так хрен им.
Он извлек, наконец, из кармана телефон и включил подсветку. Увидел собственную свою ладонь, покрасневшую от холода, увидел всю в мелкой мороси завитушку на чугунной ограде особняка, но по контрасту все остальное ухнуло в сплошную, монолитную тьму. И фигура в конце переулка – тоже. Он поспешно выключил подсветку, но кроме вращающихся в сыром воздухе фосфорических колес ничего не увидел.
Кто-то навалился на него. Тяжелый, пахнущий мокрой псиной. От неожиданности он даже не вырывался, лишь слабо отбивался кулаком с зажатой мобилой. Кулак наткнулся на мокрое и мохнатое, что-то захрустело, кто-то зарычал сдавленно, дохнул смрадом в лицо, огромной лапой охватил запястье, потянул.
– Да быстрей же, мудила!
Он дернулся, стараясь вырвать руку, но тот держал сильно и крепко, ему, чтобы не упасть, пришлось сделать шаг, потом еще шаг, фонарь над головой вдруг ожил, в анемичном свете, тусклом, словно лужица мочи, он увидел рыжую бороду, косуху, бандану, шипастый кожаный браслет на огромной мохнатой лапе, охватившей его собственное запястье.
– Упырь?
– Шевелись, придурок, – рыкнул вольный райдер. – Жизнь, что ли, надоела?
Другой лапой он утирал, размазывая по усам, капающую из носа кровь.
Мотоцикл блестел в полумраке трубками и сочленениями, гладкий и мощный, как гигеровский Чужой, Упырь уселся в седло, буквально закинул его за спину и дал газу. В уши набился рык мотора, острая боль полоснула спину, кто-то был там, сзади, но Упырь заложил лихой вираж, и этот кто-то оторвался и пропал, черные деревья сливались в сплошной частокол, фонари – в сплошную, размазанную полосу света…
– Погоди, я, кажется мобилу уронил!
– Ты что, брат, охренел? – орал Упырь, перекрикивая рев мотора и встречный ветер, – нельзя годить! Ни в коем разе нельзя годить!
Под ярким, очень ярким фонарем Упырь затормозил.
– Задел все-таки? Дай-ка посмотрю.
Здоровенные ножищи в берцах уперлись в булыжник.
– Повезло тебе, брат. Это не укус. Это он когтем. Куртку-то сними.
Он покорно стащил куртку. На спине куртки была длинная прореха с рваными краями, словно бы он где-то зацепился за крюк. Из прорехи торчали клочья подкладки. Сразу стало сыро и зябко. Впрочем, его и так била дрожь.
– Потерпи малость.
Упырь отцепил от пояса армейскую флягу, отвинтил колпачок. Остро, резко запахло спиртом, защипало.
– Порядок. Надевай куртку, брат, вон трясешься весь.
За дальними крышами фейерверк рассыпался умирающими зелеными, золотыми, серебристыми звездами. Опять на Площади Рынка что-то праздновали, не иначе.
– Грязь?