Петроний: Здоровенного, как Орк?
Всадник Луций Анней Мела: Ты прав, мой друг, здоровенного, как Орк… и вот, среди могильных плит и кипарисов, среди лунных теней сопровождающий нашего героя вдруг, буквально ни с того ни с сего, останавливается, сбрасывает с себя одежду, мочится вокруг нее, оборачивается волком и убегает в лес. Герой же тем временем, напуганный сам до полуобморока, спешит, тем не менее, по ночным пустырям к своей возлюбленной…
Петроний (прерывая его): Это, бесспорно, забавная история. Кому знать, как не мне. Я сам ее сочинил. Хочешь развлечь меня рассказом про оборотней, придумай что-то получше, друг мой.
Вадник Луций Анней Мела: Оборотни… Велика новость! Зверь живет в каждом человеке, и в нас с тобою тоже, веселый друг мой. Мы легко впадаем в ярость, чуть что нам не по нутру, мы скоры на расправу с неугодным. И не просто убить, а так, чтоб жертва еще помучилась. Надо лишь знать, что нам убийство дозволено, и убивай, покуда не запыхаешься… Как полагаешь, что нам в этом препятствует?
Силия: Боги. Они сильнее любого смертного. Их гнев неотвратим и страшен.
Всадник Луций Анней Мела: Что, если сами боги велели нам этого истребить и еще вот этого? Нешто на данайцев, из брюха коня вылезших, осквернив алтари троянские, на сонных бросившись, словно бы стая хищников, боги гневались? Зная, что мы останемся безнаказанны, как удержим в себе зверя, во тьме разящего?
Азия, нубийская рабыня: Жалостью, мой господин. Стариков и детей убивать легче всего, однако такого убийства стыдится даже свирепый.
Всадник Луций Анней Мела: Иными словами, человека удерживает от убийства некое особое свойство, заставляющее его испытывать пусть и слабое, но эхо страданий, которые он причиняет другим. И свойство это развито у разных людей в разной степени – у одних более, у других – менее. Значит ли это, что тот, кто полностью лишен этого свойства, получает явные преимущества в состязании житейских колесниц? Ведь ему проще добиться высокого положения, поскольку он пренебрегает страданием, которое причиняет смертным. И вот он идет напролом к своей цели, и ничьи слезы, ничьи мучения его не остановят. И что же? Судьба подстерегает его со своим счетом? Нет, друзья мои, напротив, он торжествует, он возносится в конце концов так высоко, что людской упрек ему не страшен, напротив, его страшатся и обожают…
Силия: И гнев богов не страшен тоже?
Всадник Луций Анней Мела: Он ведь сам становится богом, душа моя, поскольку боги равнодушны к людским страданиям. Я слышал много историй о том, что боги карали провинившихся. Однако мы видим, скорее, обратное – торжество виновных и страдания невинных. Справедливость – слово, которое выдумали слабые, чтобы тешить себя напрасными надеждами.
Петроний: Боги выше воздаяния и справедливости, да и слово это для них неведомо, его никто не произносит в космических сферах – от внешней до внутренней. Там вообще, я подозреваю, от слов никакого толку. Но послушай, друг мой, не в том ли доблесть, чтобы наладить то, что мы называем справедливостью, хотя бы на очень ограниченном пространстве? Быть может, для того боги и сотворили нас?
Всадник Луций Анней Мела: Зачем тогда они сотворили тирана?
– Вот этот участок. Тридцатые в основном. Ничего интересного в архитектурном плане, если честно.
И почему это на кладбищах всегда так холодно? Словно бы мертвые, лежа там, внизу, высасывают тепло у живых.
Он убрал покрасневшие руки в карманы.
Пахло землей и цветами. Серый свет скользил по серым надгробиям, по каменным крестам с въевшимся в грубые поры зеленым мхом, по мраморным ангелам, плачущим зелеными слезами.
– Но, конечно, тут не все. У некоторых… родовые склепы, и их просто… подселяли на уже имеющуюся жилплощадь, скажем так. Но это, да, ее. Поклонники поставили. Собрали деньги… И, в общем, получилось не так уж плохо.
– Да, – согласился он, – приятный минимализм.
Cломанная, поникшая кованая роза, беспомощно раскинувшаяся на мраморе. Барельефная лира и стершееся, когда-то позолоченное zbyt szybko рядом с именем и датой: 1901–1939. Ну да, ну да. На мраморной плите лежали цветы. Свежие. Белые, туго свернувшиеся розы казались полупрозрачными, чуть зеленоватые у основания лепестки присыпаны водяной пылью. Неужели Янина?
– Не до жиру, как говорится, но знаете, ограничение порой приводит к интересным решениям. Здесь большей частью, как вы обратили внимание, необарокко. Несколько избыточно, хм… Все эти ангелы…
– В натуральную величину?
– Что? Ах, ну да. Есть такая шутка. Минимализм, конечно, приятней. Мемориальная символика вообще очень выразительна, согласитесь.
Он согласился.
– У Валевской правда с Ковачем был роман?
– Так говорили. Она была весьма темпераментна. Муж знал, но что он мог поделать, бедняга.
Он и не сомневался, что у Валевской был роман с Ковачем. Это прямо-таки просилось в сюжет…
– Я видел фотографию, – сказал он осторожно, – в музее. Очень красивый молодой человек. А вообще о нем что-то известно?
– Да. Хотя не очень много. Выходец из семьи галицийских кальвинистов. Быть может, даже тайные ариане. Вернее, социниане, это их здесь называли арианами. Слышали о таких? Жаль. От человека, который знает слово «гномон», я ожидал большего. Они, как бы это сказать, верили в человека. Совершенные еретики. Верили, что Бог дал человеку разум, чтобы тот познал себя и вселенную. Вы верите, что, хм… можно разумом постигнуть себя и вселенную?
– Я же не еретик.
– Ну вот. А он верил. В богоравного человека и животворящий разум. Неудивительно, что у него были такие амбиции!
– А они были?
– Еще какие. Но у него было очень мало времени. Он ведь был туберкулезник, знаете? Тогда это был приговор.
Искусство – это фосфорическое свечение на гнилушке, чахоточный румянец на скулах умирающего, исступленный судорожный расцвет перед окончательным распадом.
– А по виду и не скажешь. Такой… золотой мальчик.
– У чахоточников часто цветущий вид. До определенного момента. Да и не был он золотым мальчиком. Скорее, селфмейдменом. Все сам, до всего – своим умом… Переписывался с Шенбергом. Слышали о таком?
– Арнольдом Шенбергом? Изобретателем додекафонии? Как же, нововенская школа!
Он был рад, что слышал хотя бы о Шенберге. Раз уж с арианами так прокололся.
– А откуда вы знаете все это? Про Ковача?
– Ну как же. Была биография Ковача. Еще в пятидесятые. Раритет, конечно, но у меня есть.
Ни о какой биографии Ковача он не слышал. Он так и сказал.
– Неудивительно. Понимаете, в пятидесятые его пытались, как это теперь говорят, раскрутить. Как же, местный уроженец, гений. Хотели даже фестиваль его имени сделать. Но потом выяснилось, что в биографии был обойден один пикантный момент.
– Его смерть?
– Его расстреляли, да. Он, видите ли, подорвал товарняк.
– Немецкий?
– В том-то и дело, что нет.
– Шпет ничего такого не говорил.
– Шпет, – презрительно сказал его спутник, – дилетант. Самовлюбленное ничтожество. В общем, тираж изымать не стали, но с тех пор Ковача предпочитали не вспоминать. У нас с историей вообще сложности. Вы ведь слышали про выстрел в театре? Так вот, он уже полвека во всех путеводителях.
– Что, неужели про энкавэдешника Пушного?
– В том-то и дело. Раньше в Валевскую стрелял офицер вермахта. И не в тридцать девятом, а в сорок первом. Она, конечно, сотрудничала с партизанами, а для прикрытия пела в опере для немецкой верхушки. Ну, и получила задание приворожить немецкого офицера. А он, когда узнал, что она пособница врага, просто пристрелил ее, как…
– А Валевские, в смысле живые Валевские, не возражали?
– Конечно нет. Марта была очень разумной женщиной. Но с Ковачем номер не прошел.
– Жаль. Сейчас товарняк бы вполне прокатил. Прекрасно бы прокатил.
Его спутник оживился.
– А ведь и правда. Сейчас мода на забытых гениев. Воробкевич, вон, говорят, откопал какого-то. Носится теперь с ним. Хотя Воробкевич все время с кем-то носится. А то сколько можно про черную вдову и дом повешенного. Или про вампиров. Не понимаю, почему всех так интересуют вампиры?
– Местный колорит?
– Не без того, но уж очень их стало много, не продохнуть просто. Я думаю, скоро пришельцы опять войдут в моду. Пришельцев давно не было. Но если пришельцы, что я буду показывать? Посадочную площадку на крыше аптеки номер один?
– А вы давно вот так? Сопровождаете?
– Лет десять уже. – Его спутник вздохнул. – Клиенты интересуются, ну я и накупил путеводителей. И сам увлекся. Вы, я вижу, тоже оценили, хм… вон ту пьету? Это Кузневич.
– В смысле там, внизу?
– Нет, что вы. Пьета его работы. Он, можно сказать, классик.
Кованая роза быстро покрывалась мелкими каплями. Конденсат. Холодает.
– Костжевский тоже здесь похоронен?
– Нет. Наверное, там же, где и Ковач. В какой-нибудь общей яме. Кстати, мемориал жертвам Первой мировой видите? Вон там на холме? Такое белое здание в античном стиле? Там как раз стоял тот самый пехотный полк. Под его командованием. Он тогда еще был майором. Майор Костжевский. Здесь в восемнадцатом свергли имперское иго. На целых три недели. И этот полк…
– Восстал и выступил на стороне народа?
– Что вы! Прорвали кольцо сил самообороны и подавили восстание. Ворвались в город на автомобилях, бравые такие… А Костжевский стал военным комендантом. Хотите о нем подробней? У меня есть кое-какие материалы.
Его спутник с надеждой заглянул ему в глаза.
– Да, пожалуй. И я бы просмотрел биографию Ковача. Если можно. Хотя бы при вас. Простите, а кто вы по специальности? На самом деле?
– Историк. Писал диссертацию, – сухо сказал его спутник. – «Партизанское движение в регионе с 1939 по 1945 год».
– Защитились?
– Нет.
Лысина, кожаная кепка, кожаная куртка.
– Кстати, насчет партизанских подвигов Валевской это была версия Марты. Удивительная женщина! Такая жизненная сила, и никаких предрассудков. Впрочем, мать для нее всегда была чем-то абстрактным. Марта ее почти не знала. Ее с детства затолкали в какой-то швейцарский пансион и домой разве что на Рождество забирали. Она даже на похороны не успела. Приехала уже к могиле. Лучше бы ей вообще не возвращаться, бедняге. Тут же начали таскать на допросы. Потом война. Эвакуация. Нищета. Потом как-то наладилось. В конце концов.