Автохтоны — страница 20 из 51

Я беспощадна!

Я беспощадна… Жажду мести я!

Должен узнать

Зарастро ужас смерти,

Зарастро ужас смерти,

А если нет, так ты не дочь моя!

Не дочь моя!

Больше ты не дочь моя!

Больше ты не дочь моя!

Так знай, что больше ты не дочь моя!

Он стоял в боковом проходе, букет кололся, но он, перехватив букет поудобней, продолжал стоять, пока на него не шикнула билетерша.

– Мужчина, сядьте бога ради, – сказала билетерша сердито, – в конце концов, есть же приставные места.

На приставном стуле он, однако, сидел недолго, стул был неудобный, букет все равно кололся, но уместить букет рядом никак не получалось, розы рассыпались и падали, и он, наклонившись, собирал их снова в зеленую, белую, мокрую груду. В конце концов, дождавшись финального выхода, он встал и, по-прежнему прижимая букет к груди, выскользнул из зала.

Театр, в силу своей природы, место волшебное, угрожающее пространственно-временными ловушками и смертельными челюстями эротических капканов; недаром театр так любят привидения, убийцы-маньяки и авторы детективов. Убийца прячется под личиной, орудие убийства исчезает среди реквизита. И, конечно, лабиринты, каморки, задворки, поворотный круг, странные механизмы, чуланы, пыльный реквизит… Канаты, колосники… Изнанка мира. Изнанка праздника.

За спиной гремели аплодисменты. Ровно, слаженно, словно било в ладони одно большое существо. Пахнущие пудрой и лаком люди сновали взад-вперед, лица мужчин были мятые, словно бы жеваные, в мешочках и складочках; за женщинами развевались на распялках воздушные одеяния, словно бы преследующие костюмерш привидения…

– Это вы мне? Как мило. Право же, как мило!

Она не стала переодеваться, стояла в этом своем струящемся, только накинула на плечи что-то норковое, мягкое, пушистое. Как называется эта штука? Палантин? Манто?

– Очарован вашим искусством, – сказал он.

– Как мило, – повторила она рассеянно. Расширенные глаза, светлая тоненькая оболочка радужки вокруг огромного черного зрачка, кольцевое солнечное затмение… Слепое лицо, реагирующее не на свет, а на звук, на голос, на музыкальную фразу… Ну да, Иоланта. Или Царица Ночи.

Свернутые тугие бутоны касались нежных щек и маленького твердого подбородка, словно присоски диковинного существа.

– Как вас зовут, неведомый поклонник?

Она не узнала его.

– Эти цветы… – Она обратила к нему слепое лицо, свела темные брови. – Когда-то я их любила. Когда-то очень давно. Не сейчас. Сейчас они… словно холодный мрамор, ах, этот мрамор…

Она запнулась, розы продолжали целовать ее холодными бледными губами. От нее пахло лавандой и мхом… Запах был такой сильный, что перекрывал запах роз, пудры, театрального грима. Лаванда это из-за шубы, наверное. Моль не любит лаванды.

– Погребальные цветы, – сказала она и окончательно закрыла глаза. Веки у нее были как лепестки этих роз, белые, выпуклые и с зеленоватыми прожилками.

Плохая актриса, подумал он. Пережимает.

– А вы знаете, ходят слухи, что Марта вовсе не была дочерью Валевской. Что она была самозванкой. Хотела оттяпать особняк еще до войны, но не получилось.

– Что?

Белые веки распахнулись, словно надкрылья бабочки-совки, и она уставилась на него огромными неподвижными глазами.

– Кто вам это сказал? Кто вам сказал такое… такую…

Складка между бровями стала глубже, маленький рот сжался…

– А! – выдохнула она наконец, – я знаю! Это он, он. Мне говорили, вы с ним встречались. Этот чудовищный старик! Как вы могли ему поверить, это страшный, страшный человек!

– Страшный? Безобидный старый сплетник.

А ведь на ней наверняка кружевной пояс с резинками и тот самый черный кружевной лифчик, который ей совсем, совсем не нужен… Белое тело, выступающие тазовые косточки, плоский живот, черное кружево…

Самка богомола, напомнил он себе, феромоны, ничего больше. Может, она ими душится, феромонами? Есть же такие духи.

– Безобидный? – замотала головой, волосы рассыпались, упали вдоль лица, черные, гладкие. – А вы знаете, кем он был при немцах?

– Сидел в гетто.

– Это он так сказал? – Расширенные глаза смотрели снизу вверх, она часто-часто дышала, бабочка дыхания трепетала у его щеки. – Он – в гетто?

– Ну да. Он же еврей.

– Он? Он немец! И никакой он не Вейнбаум. Он убил настоящего Вейнбаума, вы не знали? Служил в карательном отряде. И у него был вальтер, который стрелял серебряными пулями, только серебряными пулями. Знаете, какое у него было прозвище? Метатрон!

– А я думал, Ван Хельсинг. Бросьте, Янина. Все вы выдумываете.

Надо же, Метатрон. Тьфу ты. Дешевка. Триллер категории С. Эсэсовец-садист, пытка бормашиной… Он представил себе элегантного, в черной коже, Вейнбаума, эдакого неотразимого Штирлица, и подавил смешок.

– Он меня ненавидит. Ненавидит!

– Янина, ну с чего вы взяли? И вообще – ну как мог Вейнбаум быть карателем? Он что, бессмертный? Все кончилось, Янина. Все давно кончилось.

Сейчас спросит, какой нынче год. И приложит руку ко лбу. И пошатнется. Но она, напротив, выпрямилась, задрала острый подбородок…

– Мне пора, – сказала сухо.

Отступила на шаг. Разомкнула руки. Розы посыпались на пол. Аккуратно наступила ногой на нежный белый бутон. Лаковая лодочка, высокий острый каблук.

– Позвольте я вас провожу.

– Нет-нет, мне пора. Меня ждут. Те, кто в сухих садах и холодных рощах кружит во тьме на мягких бесшумных крыльях. Серые совы…

– Уй-юй! – сказал он неожиданно для себя. – Ох, простите!.

Она замолчала и моргнула белыми веками, опушенными узкой бархатной полоской мягких ресниц. Сова, да и только. Нежная притом. Заигравшаяся дуреха. Серебряные пули, надо же. Но ведь и впрямь, какая певица! Какая Царица Ночи! Неподдельная Царица Ночи.

Он стоял в пустом коридоре, растоптанные, сломанные розы лежали на выбитом паркете, хлопнула дверь гримерной, кто-то прошел дальше по коридору, шаги стихли, свет вспыхнул, погас…

* * *

Мальчик Гитон, возлюбленный Петрония: Все говорят о тиране, господин мой. О чем бы ни беседовали, все вы в конце концов начинаете говорить о тиране. Почему никто не говорит о любви?

Петроний: Мой дорогой сладкий друг, любовь – покрывало майи, выдумка, с помощью которой светские хлыщи обольщают простушек.

Мальчик Гитон: Я думал, ты меня любишь. Ты не раз говорил… И погляди, вот эти браслеты! Кто, как не ты надел их мне на запястья? Ты говорил, они бесценной работы. Говорил, на них можно купить поместье.

Петроний (громко): Я обманул тебя. Они ничего не стоят. Что до любви, то кто бы, тебя увидев, не воспылал бы, но это, мой сладкий, похоть, а не любовь. Глянь на животных – спариваются со страстью, после уходят в разные стороны или, хуже того, в смертельной сходятся схватке.

Мальчик Гитон: Мы не животные. Разум нам дали боги, чтобы любить. А иначе на что он нужен? Чтобы с любимым делить его дни удачи, чтобы с любимым после уйти в изгнанье. Каждое утро, лишь стоит открыть глаза мне, славлю богов за то, что тебя увижу. Не уходи один, умоляю, дорога эта…

Петроний: Сердце мое…

Мальчик Гитон: страшна и для самых смелых. Вместе уйдем. Ты же врешь, что меня не любишь, только затем…

Петроний: Чтобы ты, мой дружок, не плакал.

Мальчик Гитон: Зачем, ах, зачем ты оболгал меня в своем глупом Сатириконе. Мол, я бросил тебя, променял на твоего дружка, да еще посмеялся тебе в лицо. Что теперь подумают обо мне люди, когда мы вместе поплывем в одной ладье по темному морю, головами на Запад?

Петроний: Затем, что слишком боялся тебя потерять. Проще было придумать, что ты коварен и жесток, что ты смотришь на сторону, что кто угодно из моих дружков может увести тебя, стоит только поманить. Это было легче, нежели признать, что ты был для меня всем – и сыном, и другом, и возлюбленным… Как бы я тогда пережил утрату?

Мальчик Гитон: О какой утрате ты говоришь? Я тебя никогда не покину.

Петроний: Я обманул тебя дважды, мой милый. За эти браслеты ты и правда можешь приобрести… постой… чем это они выпачканы? Плутон тебя побери, зачем ты это сделал?

Мальчик Гитон: Я же сказал, что не покину тебя.

* * *

Наверное, уборщица, которая убиралась в музейной половине особняка, заодно прибиралась и у нее в комнатах наверху. Сюда она, похоже, не допускала никого. Это и был ее настоящий дом. Ее гнездо, ее нора. А в особяке на Варшавской и впрямь, так, декорации.

Ватные диски с остатками грима, что-то белое, рассыпное, то ли пудра, то ли тальк (он было подумал, кокаин, но нет), высохшие баллончики из-под туши, жирные – из-под помады, какие-то карандаши, кисточки, пустой тюбик из-под тонального крема, еще один, полный, с желтой маслянистой нашлепкой. Это все – для одной женщины? Пилочка, лак. Темно-вишневый. Жидкость для снятия лака. Ватный диск с засохшими пятнами лака. Еще лак, ярко-красный. Пустой пузырек из-под лака.

Он выдвинул ящик подзеркального столика. Скомканные чулки, черные, тоненькие, без шва, когда он потянул, нитка зацепилась за заусеницу внутри ящика, бесшумно лопнула, по черному, тонкому побежала дорожка. Вот ведь зараза. Пригоршня дешевой бижутерии, флакон из-под духов. Passion. Дорогие духи. И ничего общего с запахом мха и лаванды. И мокрой земли.

Фотография. Цветная, но старая, из тех, где красное становится зеленовато-коричневым. Немолодая женщина с острым подбородком и жесткими черными глазами рядом с маленькой черноглазой девочкой. Шляпка, пальто в талию. Ткань «гусиные лапки». Опять, кажется, входит в моду. У девочки стрижка-каре, темное платье, аккуратный белый воротничок. Марта с Яниной? Марта с Маргаритой? У этих Валевских не поймешь. Он перевернул карточку. Даты нет, жалко.

Зазвонил телефон.

Он вздрогнул, раздраженно охлопывая себя по карманам, потом вспомнил, потом огляделся. Звук шел со стороны тяжелого бархатного халата, брошенного на спинку стула. Он охлопывал мягкие складки, с каждым мигом все поспешней. Он узнал рингтон.