Он отсчитал купюры. Цыпленок принял их, смешно шевеля пальцами в обрезанных шерстяных перчатках. Пересчитал. У кого еще он видел такие перчатки?
– А скажите… может быть, есть что-то еще? В этом роде? У этого вашего. Как, вы сказали, его зовут? Антон Иванович?
– Я не говорил! – Цыпленок отбежал в сторону, загребая грязноватыми ботинками и забрызгивая расстеленные на земле квадратики пластика и клеенки с обломками темпорального крушения. – Я ничего не говорил! Вы хотите меня подловить! Он хочет меня подловить. Нет у меня больше ничего! Нет! И не будет!
– Да не собирался я вас подлавливать, – сказал он с досадой, хотя, конечно, он именно что собирался. Откуда, кстати, всплыл этот Антон Иванович? Из каких омутов?
– Он врет! – закричал человек-цыпленок так громко, что стали оборачиваться уже и случайные прохожие, и притом тыкал в его сторону бледным пальцем. – Врет! Врет!
– Пошел ты, – сказал он с чувством, и добавил, куда именно. – Псих. Припадочный.
Толстый голубь, напуганный криками человека-цыпленка, вспорхнул с гребня стены и плюхнулся на грязную, заляпанную по краям отпечатками подошв клеенку со старыми книгами и журналами. Брокгаузъ и Ефронъ. Том третий, восемнадцатый, шестьдесят девятый. Стругацкие. Обитаемый остров. Шестьдесят девятый год. Рамочка. Когда-то он обыскался, вот обида. Гайдар. Школа. Судьба барабанщика. Ян Флеминг. Операция «Гром». Шпионы, кругом одни шпионы.
Сосед цыпленка, в охотничьей шапке с ушами и старом драповом пальто, на всякий случай стал запихивать в раскрытый портфель свои монетки и значки. Только тот, что с еврейской атрибутикой, стоял, глядя в пространство безучастными глазами.
Лиотарова шоколадница принесла кофе и стаканчик с водой. Печенька сегодня была в форме полумесяца. А вчера вроде бы звездочкой.
– Да, и еще горячий сэндвич.
– Уже разогреваю. Вы ведь с острым сыром любите?
– С острым. Скажите, а Вейнбаум будет?
– А как же. Как всегда. А Марек чуть пораньше, он до игры любит пропустить рюмочку-другую.
Круглая попка у нее аккуратно обрисовывалась под нарочито простым коричневым платьем… Полумонахиня-полублудница. Мечта мужчин. Особенно немолодых мужчин. Кто теперь говорит «пропустить рюмочку-другую»? Их что, специально обучают?
Он выложил альманах на столик, осторожно развернул. Март, 1922. Типография Нахмансона. Тот самый Нахмансон? Вряд ли. С чего бы инженеру-путейцу держать типографию? Может, родственник? Скупое оформление. Минимализм. И плохая бумага. И да… вот она, Нина Корш.
О ветер времени, ты заставляешь города
Безостановочно вращаться,
И песня страшная, в которой «никогда»
Звучит все чаще,
Звучит все слаще…
О, выползающий из темной чащи,
Объятия сжимающий удав!
Я видел мир, в котором синяя вода,
И голубая чашка!
Почему в мужском роде? Заполнение ритмической лакуны, баг, а не фича, могла бы написать, мне снился, ничего бы не потеряла… А при чем тут голубая чашка? Бывают же такие странные пробои. А вот еще, с посвящением У. В.
И я говорю – не гляди на них!
Они одеты в свои огни,
Как саламандры в своей тени,
В пустых глазницах пустые дни,
Они тебе говорят – усни…
Монорим, надо же. Нина Корш, судя по всему, была так себе поэт, неплохой версификатор и склонна к мистике.
Он поднял голову. К нему плыл сэндвич, и притом преогромный.
– Спасибо. Скажите, а давно вы здесь работаете?
Пухленькая, бело-розовая, с трогательной, детской округлостью щек и носиком-уточкой. Не красавица, нет, но словно бы ее специально вырастили в пробирке для такого вот заведения.
– С самого открытия.
Зубки у нее были мелкие и ровные, как зернышки.
– А давно она открылась?
– В семнадцатом веке. Сразу после турецкой осады. Турки стояли под самыми стенами, и вот тогда один храбрый, но бедный шляхтич…
– Спасибо, – сказал он, – эту историю я уже знаю.
Сэндвич был вкусный.
Он аккуратно вытер каждый палец о салфетку и вновь вернулся к альманаху. Все они были здесь. Баволь-то еще и писатель, оказывается. Рассказ «В скорбном доме». Отец арестован за долги и сошел с ума. Мать скончалась от огорчения, как они легко умирали, расстроился и ба-бах – умер! Дочь… ага, дочь влюбилась в мерзавца, отдалась ему, а он, мерзавец, продал ее в публичный дом. Хорошая основа для мыльной оперы, но, пожалуй, не хватает брата-мстителя… Нет-нет, вот и брат-мститель. Ай да Баволь! А вот… ну да.
«Прощай, мой нежный! Все, что я делал, это для тебя одного. Разве кто-то еще может с тобой сравниться? Глупцы, они называют тебя тираном, что с них взять, не знавших этого счастья тело твое золотое ласкать, лелеять, вместе с тобой парить на высотах, им недоступных, так прими же смерть мою, негодную эту жертву, золотой мой мальчик, недосягаемый, бессердечный».
Конечно же Уильям. Как иначе. У. Шейкспеаре. А жаль, что не Устин все-таки. У Юстиниановой чумы был воистину императорский размах.
Обреченные цивилизации примеривают разные лики смерти. Безумных диктаторов. Варваров. Эпидемии. Вот эта будет к лицу. И эта тоже. А если приложить одну к другой? О, вот это пойдет.
– Не понравился сэндвич?
– Нет, что вы, – сказал он, – очень вкусно. Скажите Вейнбауму, я подойду. И да, еще кофе, пожалуйста. И посчитайте сразу. И, кстати, где тут можно сделать поблизости ксерокопию?
– А где пойдет материал?
Витольд был в том же замшевом пиджаке. Что-то вроде униформы, но для художника-нонконформиста.
– В журнале «Театр».
– А можно ваше удостоверение посмотреть?
– Я фрилансер. Готовлю обзор лучших провинциальных постановок.
Он нарочно сказал «провинциальных», чтобы уязвить Витольда. Витольд ожидаемо уязвился.
– Что значит провинциальная? В каком смысле провинциальная? Вот не надо этого имперского снобизма. Искусство маргинально по определению. А когда? Когда выйдет?
– К лету, я полагаю.
– К тому времени я уже сдохну.
А ведь Витольд старше, чем кажется. Витольд выглядел как человек, который устал ждать славы, любви и денег. Сначала думаешь, что вот-вот, еще одно усилие, и все само собой свалится в руки, и каждый раз заветная цель оказывается чуть ближе, ну еще разок, еще усилие, а потом ты раз, и старый, но стараешься выглядеть молодым, потому что медиабизнес не любит старых, а если и терпит, то только патриархов, уже успешных, уже состоявшихся, вещающих, и ты не женщина, которая может подтяжки, и гиалуронку, и пилинг, и лифтинг, ты мужик, ну или хочешь казаться мужиком, и тогда ты качаешь пресс, и делаешь массаж лица по утрам, и даже, возможно, сам себе красишь волосы и бросаешь курить, а потом опять начинаешь, потому что а, гори оно все огнем.
– Скажите, – Витольд с силой потер лицо ладонями, отчего кожа на щеках резко поехала вверх, потом вниз, – а вот эта… ваша идея про Иоланту и монстров? Финал этот… с надеванием чудовищных масок. Вы его еще кому-то предлагали? Говорили кому-то?
Из зала донеслось приглушенное – я не буду это петь! Так петь не буду, нет! Пускай Витольд подойдет! Что я ему, как мальчик!
– Нет, что вы.
– Я бы хотел… попробовать. Сделать как бы два финала. Один как бы эхо второго. Можно пустить как бы проекцией. Или чередовать. Сегодня – так, на следующем прогоне – так. Мне кажется, это было бы интересно. И новаторски. Два варианта. Как вы полагаете? Если вы, конечно…
Витольду было неловко, и Витольд говорил «как бы» чаще, чем следовало.
– Дарю, – сказал он, – нет, правда. Душевно буду рад, если мой скромный совет… Короче, на здоровье. У меня, кстати, появилась одна идея, знаете ли, некая такая задумка…
Витольд заглянул ему в глаза. Чем-то Витольд напоминал собаку, когда-то молодую, любопытную, а сейчас брыластую, с отвисшими нижними веками, растерянную непонятностью окружающего мира.
– Восстановить одну нашумевшую постановку. Я вам говорил, помните? В начале двадцатых…
Витольд не помнил, но это было неважно. Тем более, он и не говорил.
– Там сценографию ставил сам Претор. Я вот подумал, если бы кто-то взялся реконструировать ее… Могло бы прозвучать, знаете ли. Знаковый такой проект.
Люди склада Витольда любят слово проект. И слово знаковый.
– Ну-у, не знаю. – Витольд задумчиво помотал брылами. – Реконструкция? Зачем?
– Сейчас это актуально. И пресса любит. Там, кстати, эскизы к декорациям делал Баволь, а его Воробкевич сейчас раскручивает…
– Ах, Воробкевич!
По кислому лицу Витольда было ясно, сколь высокого он мнения о Воробкевиче.
– И Валевская там пела. Я думаю, Янина согласилась бы… И либретто удалось раздобыть. Аутентичное. Только с партитурой проблема. Партитуру писал Ковач, но она пропала. Я думаю, тут есть молодые таланты. Заказать кому-нибудь стилизацию, с посвящением Ковачу. Кто-то мог бы, как вы полагаете?
– Понятия не имею, – сказал Витольд, – тем более на какие, простите, шиши? Вы, что ли, спонсируете? Я наводил справки, вы же в хостеле живете.
– Я хотел осмотреться. Не привлекая внимания.
– Осмотрелись?
– Более ли менее.
– Если с партитурой проблема, то и говорить не о чем! – Витольд помотал головой, словно отгоняя севшую муху, – вы же «Иоланту» слушали? Слова – ничто. Музыка – все. Голос и музыка, вот волшебство, тонкое волшебство, вот – опера! Я даже больше скажу – чем глупее текст, тем лучше. Умный текст отвлекает. Человек старается вникнуть в смысл. А кому нужен смысл? Нужна музыка. Вибрации. Чтобы вот тут замирало. Как бы нежным перышком… Послушайте, мне надо идти. Они там все передерутся без меня. Они, кажется, уже дерутся.
– Вы все-таки пролистайте на досуге, – сказал он в удаляющуюся замшевую спину.
– На досуге – конечно, – крикнул Витольд, не обернувшись.
Лишь только он оказался на улице, в него выстрелили из хлопушки. Он отряхнулся, но цветные кружочки липли к мокрой куртке. Вот проклятье.