И уткнулся спиной во что-то мягкое. В кого-то мягкого. Откуда, никого ведь не было. И этот мягкий сделал что-то такое, отчего он не сумел обернуться и посмотреть, кто же там стоит, кто прижимается так нежно, так осторожно проводит по шее, по загривку очень холодными пальцами. Прикосновение было бесстыдно, беззастенчиво эротическим, и плоть отозвалась, и пах пронзила сладкая судорога. И тогда, корчась от отвращения и стыда, он попытался отшвырнуть чужую тяжелую нежную руку, и опять судорога скрутила икры, и он проснулся – у себя на койке, весь мокрый… Он сидел, хватая ртом воздух, массируя мышцы ног, мимоходом отмечая, как зудит и саднит шея под волосами. Царапина там, что ли…
Почему марш Жрецов? Он что, уснул в театре?
Морщась от серого утреннего света, он выпутался из одеяла, торопливо вскочил, охлопал одежду. Мобила показывала полный заряд без одного деления. И время. Девять двадцать. Рановато, но в провинции рано ложатся и рано встают. Туристы не в счет, те вообще не спят.
– Да, – сказал он и откашлялся, прочищая пересохшее горло. – Да!
Поганый сон маячил на задворках сознания, как темное пятно на краю поля зрения.
– Ну как вам? – Воробкевич часто дышал в трубку.
– Еще не читал. Но Шпет очень хвалил.
– Хотя бы купили? У нас ее, знаете, расхватывают.
Он представил себе толпу у киоска, возбужденных людей, вырывающих друг у друга из рук газету. Как? Вы еще не читали? О, Воробкевич! Это же сенсация! Кто бы мог подумать, такое открытие! Дайте-ка сюда… Да, и правда. Нет-нет, постойте, я еще не дочитал!
– Сейчас спущусь и куплю, – пообещал он.
– И перезвоните мне! Обязательно!
Воробкевичу хотелось поговорить о своей заметке. Еще и еще раз обсудить нюансы. Обычный литературный зуд.
– Конечно, перезвоню, – сказал он и стал искать носки. Носки нашлись, но почему-то мокрые, словно он ночью долго топтался в луже. Наверное, я ночью спросонок пошел в сортир, а там подтекало. Но почему в одних носках? Почему вообще я ночью надевал носки?
Он отбросил мокрый комок в угол комнаты и начал рыться в дорожной сумке в поисках чистой пары.
Газетный киоск на углу был увит завитками лоз, и киоскерша была в завитушках и лозах… ладно, только в завитушках. Из-за обшлага рукава ее жакетика-букле виднелся уголок батистового носового платочка. Ему почему-то стало грустно, словно платочек был белым флагом, поднятым в безнадежной попытке остановить наступление неумолимых фаланг Хроноса.
– Вечерка? У нас ее быстро раскупают, но я отложила. Специально для вас.
Он ее первый раз в жизни видел.
Газета пахла типографской краской и чуть пачкала пальцы. Приятный запах. Он было развернул ее у киоска, и тут же на рыхлую бумагу упала тяжелая капля. Ну да, конечно.
«Криница» была тут же, за углом, газета даже не успела намокнуть.
Она дочитала вчерашний роман и взялась за следующий, на обложке полуголый и очень мускулистый брюнет обнимал затянутую в корсет шатенку. На заднем плане просматривались пальмы и паруса.
– У вас, по-моему, нелегкая командировка.
– Я просто не выспался. Кошмары. Это ничего. А можно этот ваш замечательный бальзам в кофе?
– Уже, – сказала она и вновь углубилась в книгу.
Он устроился на привычном месте у окна и развернул газету. У левого локтя струи воды полосовали витрину, он был словно внутри шлягера… It is always nice to see you, – Said the man beside the counter… Tom’s Dinner-то, оказывается, в Нью-Йорке, на Пятой Авеню. А он всегда думал, в Лондоне. Какое разочарование. В Лондоне было бы совсем другое дело.
Он пробежал глазами криминальную хронику. Нет, никто из поп-звезд не умер в одиночестве, в гостиничном номере, в тяжком алкогольном угаре. Неопознанный труп в городском сквере, конечно, не так романтично. Почему людям так нравится читать про чужую смерть? Особенно про насильственную?
После «Новостей искусства» были только гороскопы, кроссворды, бородатые анекдоты и частные объявления. And I’m turning to the horoscope And looking for the funnies…
Заметка, которую Воробкевич гордо именовал статьей, занимала весь подвал и называлась «Мир в хрустальном шаре, или Загадка художника».
«Однажды, на кровавых полях Первой мировой, начинающему художнику Каролю Баволю, сейчас санитару при полевом госпитале, некий поручик, умирающий в лазарете от тяжких ран, в знак благодарности за уход и заботу передал странный предмет. Эта семейная реликвия несколько сотен лет передавалась из поколение в поколение. Семейное предание утверждало, что предок поручика, крестоносец, привез ее из Иерусалима. Однако лишь вернувшись на родину, с опустошенной душой и в состоянии творческого кризиса, художник решился исследовать подарок. Каково же было его удивление, когда, всмотревшись в глубину шара, тяжелого, словно бы выточенного из цельного куска горного хрусталя, Баволь увидел странные движущиеся силуэты. Поначалу художник приписал их игре света и тени, однако при более близком изучении разглядел неведомые неземные пейзажи, удивительных существ и причудливые строения».
Воробкевич, журналист старой школы, твердо знал, что нужно избегать повторяющихся эпитетов, и наверняка заменял в материалах стажеров повторяющееся «он сказал» – на «он проговорил» и «он воскликнул».
«Художник понял, что загадочный шар является своего рода каналом связи между далекими мирами. Возможно, когда-то, в незапамятные времена, пришельцы, посетившие Землю, беседовали при его помощи с далекой родиной…»
Ну да, конечно. Баальбекская веранда и колонна в Дели, разумеется, их рук дело. Если у них вообще были руки.
«И в жизни художника, доселе уставшей и бесприютной, появилась цель – передать своим современникам, истощенным кровавой и долгой войной, картины иных миров – как знак того, что человечество может, в конце концов, присоединиться к братству разумов, если повзрослеет и откажется от страшной игрушки войны…»
Далее говорилось о том, что современники, которым Баволь тщетно пытался донести весть о братстве разумов, так и не поняли художника и сочли картины иных миров просто причудами больного, отравленного газами мозга, что наблюдаемое в хрустальном шаре он фиксировал в дневниках и некоторые из этих записей, возможно, сохранились, равно как и чертежи странных летательных аппаратов, предвосхитивших разработки академика Королева.
Он подумал, что Баволю, полагавшему себя посланцем высшего разума, транслятором, голосом и глазом, в некотором роде повезло. Его сочли безопасным чудаком и не тронули – ни красные, ни белые, ни немцы, ни советы… Юродивый, священный безумец издавна вызывает у сильных мира сего опасливый страх, смешанный с брезгливостью. Месяц светит, котенок плачет, ну как же.
Говорилось также, что ранние прозаические опыты Баволя – «Стеклянное сердце», «Сестра своего брата» и «В скорбном доме» вскоре будут переизданы за счет городских властей, всемерно поддерживающих наше культурное наследие, за что им спасибо большое. Любители искусства смогут познакомиться с живописью загадочного художника, посетив выставку, которая в это воскресенье откроется в фойе Оперного Театра, с которым Баволь активно сотрудничал. Жаль, что эскизы декораций к нашумевшей в двадцатые любительской постановке одноактной оперы «Смерть Петрония», где, кстати, пела сама Валевская, к сожалению, пока считаются утерянными. Сейчас, впрочем, энтузиасты делают все возможное, чтобы реконструировать этот забытый, но в высшей степени интересный художественный эксперимент…
Из одного края окна в другой проследовало розовое расплывшееся пятно. На той стороне улицы серое мигнуло и сменилось черным.
– Как вам запеканка?
– Что там сегодня? Грецкие орехи?
– Не грецкие, – она улыбнулась, – лесные.
– Спасибо. А… когда будет опять с цукатами?
– Завтра сделаем.
С улицы на него смотрела женщина с зонтиком и в черном пальто, так пристально, что он вздрогнул, но потом понял, что она разглядывает свое отражение, видимо желая убедиться, что шляпка на аккуратной голове сидит как надо. Женщина коротко и удовлетворенно кивнула и двинулась дальше, щеки у нее были румяные, а волосы из-под шляпки охватывали виски двумя черными блестящими полукружьями, словно надкрылья жука.
Он аккуратно сложил газету и позвонил Воробкевичу.
– Прочли? Ну как вам? – Воробкевич, как всякий автор, жаждал одобрения.
– Я смотрю, вы Уэллса любите. Похвально.
– При чем тут Уэллс? – подозрительно спросил Воробкевич.
– У него был такой рассказ. «Хрустальное яйцо». Там герой в антикварной лавке находит хрустальный шар, который транслирует картины другой планеты. Марса, кажется.
– Не помню, – быстро сказал Воробкевич.
В Воробкевиче было что-то простодушное, обезоруживающее. На него даже нельзя было сердиться.
– Мы воскресим его! – сказал Воробкевич. – Мы вернем его из забвения. Это будет моим даром городу.
Судя по некоторой запинке после слова «моим», Воробкевич явно хотел сказать – последним, но поостерегся из суеверия.
– Конечно, – сказал он, – прекрасный подарок. Блистательный. И спасибо за упоминание «Смерти Петрония».
Он боялся, что Воробкевич не вставит этот пассаж. «Смерть Петрония» обладала удивительным свойством ускользать из человеческой памяти.
– Мэру понравилась идея реставрации постановки, – солидно сказал Воробкевич.
Похоже, мэр благодаря Воробкевичу осознал, что покровительство искусствам дает самые неожиданные бонусы.
– С хрустальным шаром – прекрасная идея, – похвалил он Воробкевича. – Это все объясняет. Кстати, куда он потом делся, этот хрустальный шар? Нужна непротиворечивая версия.
– Зачем? Непротиворечивые версии никому не нужны. Люди хотят тайны. Причастности к тайне.
А ведь Воробкевич по-своему отнюдь не глуп. Просто притворяется, так безопасней.
– Потом, всегда можно опубликовать другую статью, где все это будет опровергаться. Мол, это утка, не было никакого хрустального шара, никаких инопланетян, а Баволь просто псих. Это подогреет интерес. Публика решит, мы что-то скрываем. Раз опровергаем – значит, было что-то. Кто-то на нас нажал. Надавил.