Автопортрет на фоне русского пианино — страница 11 из 24

А может, и нет! Что он сейчас получает, кроме счетов? Надо полагать, почтовый ящик, вынимать откуда корреспонденцию стоит ему почти непосильного труда, заполнен ими, забит, как мусорные контейнеры во дворе. Наверняка он заглядывает туда лишь от случая к случаю (когда в руке оказывается ключ!). Кстати, коли уж зашла речь о счетах, были и другие, например счет с Богом, не входящим в число его фаворитов. Жалкая человеческая возня – одно, а такой немыслимый трюк, как попытка сравняться с Ним (что не всегда ему удавалось), – совсем другое. Щедрый на благословения, Тот, к Кому обращают мольбы, все устроил. Именно в ту секунду Он направил лучи Своего солнца в лицо водителю автобуса, как раз заворачивавшему за угол и не успевшему прикрыться рукой, внезапно залил светом его глаза, а кроме того, позаботился, чтобы к нему постучал пассажир, и тот на мгновение не просто отвлекся, но и полностью ослеп. Жена Суворина ощутила это на себе – она погибла. А всего-то хотела забежать на минутку в кафе на той стороне улицы – купить вторую ромовую бабу с изюмом, их всегда завозили по четвергам.

Придется себя подштопать, как говорит одна венка, соседка по дому, ведь нужно жить дальше. Только, мне кажется, он должен уделять своему внешнему виду чуточку больше внимания, согласны? У него к бороде пристала молочная пенка, бог весть когда. Хочется поправить ему воротник. Я помню русских, после войны, они были совсем другие. Трудно придется бедняге. Но неужели же мне и тут переживать?

По крайней мере, все произошло быстро, сказал полицейский, сняв фуражку, прижав ее рукой к ребрам и встав по стойке смирно. Он мог бы и не проговаривать известие, которое ему поручили передать. Все военное серьезно, этому его научил отец, испытал на своей шкуре, а он, его сын, не забыл. Не забыл, что ничего не будет, как прежде, – бомб, марширующих по развалинам солдат, целых армий, снега, укрывающего мир и боль.

Мои соболезнования, сказал полицейский. Сразу, как нам станут известны подробности происшествия…

Не надо, спасибо. И вот дверь уже закрыта, заперта, оба засова, верхний и нижний, задвинуты. Невозможно было не услышать, что человеку требуется уверенность в возможности остаться одному.

Суворин выключил радио (где как раз шла не самая интеллектуальная, но развлекательная викторина, выпуски которой он по возможности не пропускал), задернул занавески и вдруг увидел на ткани движущиеся точки, желтые, по краям чуть переходящие в зелень, много, настоящий дождь из мерцающих, кружащихся маленьких блесток, танцевавший и на обоях, по всей стене над деревом шкафа. В любое другое время можно бы порадоваться этой игре, сейчас же ему едва хватило сил удержаться на ногах. Тыльной стороной ладоней он надавил на глаза, подождал результат, но такой, как он хотел, не наступил, не сразу. Когда искрящиеся переливы наконец улеглись, цветные пятнышки размазались, расплылись и растворились, когда он снова обрел способность видеть, как обычно, Суворин раздернул занавески и открыл окно. Внизу полицейский, не смотря по сторонам, пересекал улицу.

Спасибо, пробормотал Суворин и, проходя мимо своего концертного рояля, закрыл крышку. Большое спасибо.

Он шел проверить, сколько у него осталось земли – просто убедиться. Не много.

Несчастный случай при пересечении улицы, согласно статистике, – обычная история. Мы каждый день читаем о таком в газетах или не читаем – нас оно не касается.

Я знаю одну улицу, ведущую автобус в аэропорт мимо кладбища. Из окна, если как раз не разыскиваю билет на самолет, я всегда вижу участников похорон с цветами в руках, пришедших проститься с отцом, матерью, супругом, супругой, сыном, близким другом. Я берегусь мучений и не распахиваю зрелищу сердце. Я знаю свое сердце, знаю, с каким трудом ему все дается, как легко его одолеть. Если у ворот мы не стоим в пробке, помогает глубоко подышать, по крайней мере пока я сам не окажусь среди скорбящих (и не увижу проезжающий автобус) или, хоть и тяжело, не стану тем, по ком скорбят. Стоп! Почему же «тяжело»? Это необходимо? Разве нельзя проститься иначе, легче? Спросим по-другому: можно ли говорить о печали умной и поглупее? Можно и спросить себя, что ты иногда не так делал в жизни, если ближние после твоего ухода плачут каменными слезами? Прощай, сытая жизнь! Да здравствует веселье последних дней! Закопайте уж в землю заодно и вечность. А когда закопаете, сядьте в автобус и не забудьте билет на самолет.

Близкое вытесняет главное, жизнь – смерть, я еще не принадлежу земле и буду принадлежать лишь после мягкой, хочу наде-яться, посадки в пункте назначения.

Какой смысл протестовать против Бога, как и против веры в Него? Лучше придерживаться той внушающей одно отчаяние точки зрения, что и смерть – всего-навсего необъяснимо окончательная глупость судьбы.

Верил ли Суворин когда-нибудь в Бога, а если да, то в какого, какой религии? С бородой или без? Не знаю, никогда не спрашивал. Может, от недостатка любопытства я лишился оригинального ответа, если вспомнить интервью, данное им как-то одной французской газете. Нет, Господи, да нет же, совсем не так! Я изобрел синее молоко, вроде бы сказал он журналисту, предположившему в нем атеиста, «чисто музыкального, разумеется».

Как это, когда одиноко? Одиноко – это насколько одиноко? Скучно? Или ты полностью задавлен борьбой с одиночеством? Одиночество можно увидеть? Оно болезнь? А если да, то исцелимая или нет? Поинтересоваться жизнью одинокого человека значит совершить насилие? Можно спросить у него о снах, которые он видит, или мечтал бы видеть, или видеть которые боится?

Заставит ли его ответить письмо, состоящее исключительно из вопросов? Письмо, какие пишут дети.

Почему Бог невидим? Я тоже хочу быть невидимым, поскольку тогда смогу позволить себе все, смогу делать что душе угодно или не делать, а просто смотреть. Но одно-временно я бы боялся. Бог тоже боится? Родители не хотят, чтобы я такое говорил. Сестра, когда я завожусь, называет меня идиотом. Какая чушь, говорит она, быть невидимкой, зачем? Конечно, до нее не доходит, до нее-то, кто все делает для того, чтобы быть видимой, чтобы ее заметили, хуже того – чтобы нельзя было не заметить. Хочешь быть невидимкой, говорит она, ради бога, поздравляю, я наконец от тебя избавлюсь.

Ее доканывают зубные скобки, а приходится их носить. Она мучается, и это не только ее личное дело, потому что я тоже мучаюсь, вся семья мучается. Она говорит исключительно о своих скобках, ужас, и не слушает, когда я хочу ей помочь. Несколько раз я благоразумно предлагал – а я, если захочу, могу быть благоразумным, – просто заткнуться, и их не будет видно. Просто заткнись, говорю я. Так мы с ней живем.

Вы меня слушаете? Еще читаете? Напишите мне, пожалуйста.

Я знал, ничего он не напишет. Как-то раз, совершенно по другому поводу, он заметил: письма? Нет, писем я не пишу, исключительно чтобы не терзаться, их ожидая. Я даже записал его слова в блокнот – для дальнейшего использования.

Вы меня не знаете, и я Вас не знаю, что, по-моему, справедливо. Ни один из нас не пользуется своими преимуществами, для меня такая предпосылка важна. Не утверждаю, будто мы равны, боже упаси. Иначе существовала бы возможность, что Вы мне напишете, а это абсолютно исключено, во-первых, поскольку Вы меня не знаете, а во-вторых, поскольку Вы, полагаю, имеете в своем арсенале все ответы на все мои вопросы. Я даже уверен. Я Вам верю. Писать такие письма другим – моим друзьям, например, или учителю – совершенно бессмысленно. Они привели бы исключительно к недоразумениям, не к ответам, не к разговору, а самым прекрасным, если позволено помечтать, был бы разговор с Вами.

О чем Вы мечтаете? По-моему, я уже спрашивал. Повторяюсь, простите, именно потому что не хочу Вам наскучить. Я знаю, каково это, когда скучно. Моя семья тут изрядно потрудилась.

Итак? Лучше я напишу свой адрес печатными буквами – в надежде (которой у меня нет). Видите, я тоже живу в Вене. Письмо (уверяю Вас, я очень его жду) будет идти из той части города, где живете Вы, в ту часть города, где живу я, не дольше двух недель.

Я тут назадавал Вам множество вопросов, а самые важные забыл. Забывчивость почти вошла у меня в привычку, по крайней мере так утверждает моя мать, и она, мол, сведет ее с ума, я, однако, не верю. Мать слишком хорошая. Любит меня. У них с отцом абонемент в оперу. И она ходит с удовольствием, хотя я думаю иначе. По-моему, мать посещает оперу, лишь поскольку днем может пойти в парикмахерскую, что она и делает весьма охотно, почти празднично. Потом у нее не только вид как из парикмахерской, но и запах. Понятно, собираясь в театр, она не собирается быть невидимой. Вообще-то, кроме меня, все пахнут как из парикмахерской, надо бы запретить. Это ничего не дает. И никак не связано ни с одной известной мне оперой.

Если Вам захочется прерваться, чтобы почесать в голове, или подумать, или еще что-нибудь в таком роде, пожалуйста, не спрашивайте меня, даже мысленно, а с чем же связаны оперы. Самый сейчас трудный вопрос. Если бы мне задал его мой учитель, я, желая его позлить, сказал бы: с музыкой. Ловко, согласитесь? И по-моему, даже правда. Можно от многого отказаться, можно отказаться даже от публики, но не от музыки, в опере – невозможно. Она работает как магнит, я хорошо знаю, поскольку магнит у меня имеется. Я с ним играю, но толком не могу объяснить. Способен ли магнит вернуть на место капли воды? Нет. Было бы здорово, если бы он мог поднять воду в воздух, а ручей, вроде протекающего у нас за домом, перенаправить, как бы потянув за веревочку. Мне пришло это в голову, лишь поскольку музыка, по-моему, непременно должна быть связана и с водой. Звуки как волны, они возникают и сникают. С музыкой можно уплыть далеко, дать себя унести. Я записал для себя: наблюдать воду, чтобы понимать музыку! Дунай, Черное море, Средиземное, большое море до самой Америки. Осматривать воду в поисках берега, конца, конца света. У меня предчувствие, что придется поднять задницу со стула! Изображение моря в атласе или короткая прогулка ничего не дадут. Хочется поехать. Я подобного еще не видел. Почел бы за честь, если бы Вы мне помогли.