Автопортрет на фоне русского пианино — страница 14 из 24

Планшет ему подарила дочь, надеявшаяся таким образом поддерживать отношения с отцом. Она могла бы писать ему мейлы, а он отвечать. Давно прерванный, по сути никогда не бывший между ними, диалог мог бы худо-бедно возобновиться.

Но это не очень интересовало Суворина. Он вообще не писал мейлов, а значит, не отвечал дочери, что обратило благое дело в его противоположность и доставляло ей лишь беспокойство. Что с ним, почему он не отвечает? Разве можно исключить второй инсульт после первого? Прежде чем, делая карьеру, уехать за границу, она предложила купить ему мобильный телефон. Он категорически отказался.

Она старалась. Она стала дочерью, какой всегда хотела быть. Так мы сможем говорить. И должны говорить.

Мы должны только то, что хотим, бормотал отец. А я не хочу.

Мой тоже, сказала ей подруга, мой отец тоже не хочет. Подари ему планшет, но заранее не спрашивай. И я подарила.

С тех пор музыкант Суворин до глубокой ночи сидит за столом. Он напуган, но под сильным впечатлением. Приблизив глаза к экрану, бредет по лабиринту чисел и знаков, для чего, как и при игре на пианино, нужны одни пальцы, точнее указательные пальцы. Какой тут варится алфавит, какие строятся и рушатся библиотеки! На него бросаются светящиеся картинки, приглашения к другим картинкам, книгам, атласам, архивам визуальных прецедентов.

Они ошарашивают, джунгли, где постоянно что-то растет. Однако кое-чего не хватает! И Суворину не требуется много времени, чтобы понять, чего именно. Совершенного мгновения! Одного-единственного совершенного мгновения! Редкого, неповторимого, самого ценного для любого музыканта. Разве это не причина сложить руки на груди?

Его нет в интернете, его нет на экране.

Сколько же можно хотеть знать, успокаивает он себя, несмотря на то, что всегда сомневался в силе знания, тем более в силе знающего.

Человек, потерянный на просторах Сети. Человек, разговаривающий с машиной, как ребенок с водой, куда опустил удочку.

XIVДругого рода прошлое?

Однако когда зазвонил телефон и на другом конце провода раздался голос, в котором, поскольку он был очень тих, а речь почти неразборчива, узнавался голос Суворина, я ошалел. Он никогда мне не звонил. И я не помнил, чтобы давал ему номер своего телефона. Но от того, что последовало, я ошалел еще больше. Он, мол, хотел бы представить мне свою новую подругу.

Простите?

Она очень маленькая, пояснил он.

Как это понимать? Очень удобная?

Да, удобная, даже очень, и очень элегантная. Но ее нелегко разгадать, понять, как она устроена.

Как устроены женщины? Он ведь не думает, будто я смогу ему тут помочь? Но, разумеется, на встречу я согласился. Когда?

Как всегда, на том же месте?

Хорошо. Когда?

В воскресенье, в два часа?

У меня оставалась почти неделя привыкнуть к мысли, что я увижу – равносильно чуду – новоиспеченного влюбленного, причем в возрасте, который полагалось бы использовать благоразумнее, чем подвергать себя непредсказуемым рискам только-только вспыхнувшей любви. Разве не он постоянно повторял слова врачей, настоятельно не рекомендовавших ему любого рода возбуждение? Как же справляется болящий влюбленный? Чувствует ли, потому что влюблен, блаженство возбуждения, на первых порах ни одним организмом не воспринимаемое непосредственной угрозой здоровью? Ведь мозг, как нам известно, в состоянии подобного аффекта сначала отключается, отстраняется от службы и не в состоянии выполнять свои функции. Или он пришел к выводу о собственной влюбленности именно по причине возбуждения? Насколько изменившимся я увижу Суворина в воскресенье? Наденет ли он в качестве украшения модный шейный платок? Или шляпой (вместо обычной кепки) подаст сигнал, дескать, и для него еще не все потеряно?

Радушно принять позднюю, последнюю юность он и не помышлял. Не считал такую ностальгию ни возможной, ни, по-видимому, желательной. Яркий, ясный зимний свет в самом конце жизни заливает влюбленного. И тем не менее его греет все. Лучше вообще держаться подальше от авторитета грамотеев. Если то, что, очевидно, произошло, смешно, почему бы не посмеяться вместе? Разве на небесах не смеются? На каждой ступени ведущей туда лестницы?

Признаться, поздние страсти мне претят. Вторая весна, как называют такое состояние, не делает стариков молодыми. В большинстве своем они производят даже более жалкое впечатление, чем раньше. И все же, подумал я, когда история разойдется, аплодисментов ему не будет.

Не собираюсь делать вид, будто всю неделю больше ни о чем не думал. Я посмотрел постановку «Богемы», открывшую природу людей искусства. Это, оказывается, кучка обдолбанных лузеров. Рудольф все время кашлял, а Мими читала газету. При виде падающих на пол листов бумаги я погрузился в мысли, от которых не придет в отчаяние лишь очень сильный духом человек. Я написал письма в Палермо, Дрезден и Ансбах. В продаже наконец появились гранаты, и я сразу сделал запас. После долгого перерыва поел мяса, чудесную нежную говядину, импортируемую из Латинской Америки. Перед девушкой, помогавшей мне снять пальто и упрятавшей его в гардероб, лежала раскрытая книга под названием «Любовь не любит проигрывать». Читая – а я не прочь почитать по вечерам, проводимым в одиночестве, – я снова думал о Суворине. Да и как не думать, видя следующие строки: «Если человек идет не в ногу со своими, возможно, он слышит другой барабан. Пусть идет к музыке, которую слышит, хотя бы медленной и далекой».

Кстати, о чтении. С Сувориным можно было обмениваться. Он знал своих русских. Любил их больше, чем своих композиторов.

Любил глубокие карманы, они полезны, в них можно положить томик с рассказами или стихами, чтобы всегда был под рукой.

А тут вдруг полюбил что-то маленькое, удобное и сложное? Не знаю почему, но, слыша такое описание, я невольно думаю о молодых азиатках, которых в Вене полно. Кто не теряется на улицах красных фонарей, учится музыке. Разве невозможно, чтобы старый одинокий мужчина, разительно отличающийся от обычного старого одинокого мужчины, полюбил свою ученицу? Или она его? Почему нет? Ничего нельзя исключать. Мне кажется вероятнее, что она в него влюбилась. Повод найдется. Большой талант, с инструментальной точки зрения все на месте, крепкая нервная система, приятно посмотреть, по сути, еще ребенок, а в ее глазах именно это придает истории сложности. Да, под таким углом, пожалуй, звучит правдоподобно. Раз она ненароком подслушала, что игре ее, мол, не хватает зрелости, если не глубины. С тех пор и дня не проходит, чтобы она об этом не думала. Она страдает. У меня нет глубины. Теперь она сама понимает. Глубины не хватает. Глубина, как и музыка, расцвечена красками, которых она не слышит. Не слышит тишины, жуткой, волнующей людей тишины глубин. Готовая на любые жертвы, готовая даже отказаться от разумного питания, она вообще перестает говорить, пока производимое ею молчание не начинает пугать ее самое. Она пугает и приехавших издалека родителей. Больше всего их удивляет черное постельное белье, черное, как лак рояля. Ее объяснений, что чернота связана с глубиной ночного отдыха, они не понимают, не верят. Мать можно успокоить Моцартом, отца – объятиями.

Никогда она не занималась дольше, старательнее, чем в своих поисках глубины. А кто в этом разбирается, как не русский? Что, как не любовь, способно помочь обоим бурить в глубину? И лучше всего любовь немыслимая, безоглядная, подвергающая душу неведомым опасностям, превышающая все силы, раздирающая на части. Ей становится ясно – нужна катастрофа. У нее серьезные намерения, ей нужен учитель, настоящий, и настоящая драма. Как завоевать глубину, не имея мужества решиться на падение?

И вот выстраивается незамысловатая история, она становится интересной, именно поскольку не намерена предлагать ничего пошлого, ничего грязного. Достаточно ли она хороша, чиста, интересна для такого, как Суворин? Ох, не знаю. Все же сомневаюсь, что он способен на роман подобного калибра. Может, он просто перепутал: женщину с книгой, любовь со стихотворением, шляпу на голове с глубиной? Как я предположил уже в самом начале нашего знакомства, с ним лучше быть готовым ко всему.

В «Гондолу» я пришел вовремя, как мы договорились, и, усевшись, стал смотреть в большие окна на улицу. Через пару минут увидел Суворина и принялся наблюдать, как трудно бывает перейти на другую сторону. Я сообразил не сразу: он один. Он действительно пришел один.

Видимо, Суворин кое-что заметил. В чем дело? У вас вид, как будто что-то случилось.

О нет, конечно, все в порядке, в полном порядке. Даже больше, чем в порядке, больше, чем если бы я оказался прав и он явился бы с юным созданием, которое миндалевидными глазами молилось бы на свою добычу, на своего искупителя. Моя история, если ныряльщица в глубину все же не всплывет, оказалась макулатурой, химерой. Надо сказать, я ничуть не устыдился. Хоть сейчас могу вам выложить другие истории, которые вы у меня не отберете, истории не менее фанатичного накала, но не буду. Я лишь радовался, что старик сидит за столом рядом со мной.

Хорошо выглядите, говорю я, посвежели, похорошели.

Вранье, но не страшно. Тем не менее спасибо. Не будь лжи, не стало б и правды. Пословица. Знаете?

У лжи короткие ноги, отвечаю я, как учил.

Кривые, поправляет он меня, и кривой нос. У меня был учитель, достопочтенный профессор, я его особенно уважал. А потом он исчез, понимаете. Забрали. Он не хотел принимать правду. Меня защищает музыка, говорил он. Не защитила, однако. Об этом все время забывают. Вообще что солнце еще восходит над землей.

Его глаза обшаривают стол – в поисках чего? Меню? Тогда он впервые взял бы его в руки. Или он полагает, что утраченное памятью можно вернуть из мира сигаретой?

Таким я его видел, только когда он рассказывал о жене, – печальным, задумчивым.

Я ищу, объясняет он, подтверждая свои слова кивком. Что именно? Я чувствую, как стал свидетелем особого момента. Он ищет лицо? Могилу на кладбище? Другого рода прошлое?