Автопортрет на фоне русского пианино — страница 16 из 24

Врать не стану, я получаю удовольствие от подозрений в моей безнадежности. Честно говоря, в известных кругах мне иногда важно как раз это. Мне нравится вызывать раздражение тем, будто я оскорбил Запад. В общем, пожаловаться не могу. Кто-то должен быть дураком. Моей последней попытке выдержать вечер в театре пятьдесят лет, а то и больше, – школьный спектакль, куда я пошел только потому, что в нем участвовал.

Такая музыка заставляет меня искать близость к себе самому.

Молодой человек, который сейчас придет, играет в Бургтеатре русского. Лучше бы я его пристрелил.

Милый треугольник, думаю я. Актер в роли невидимки, выслушивающий вынесенный ему смертный приговор. Он уже здесь, но его еще ждут. Я его вижу, но молчу. Мило поддерживаю беседу. И с какой целью он договорился с вами о встрече?

Он хочет, чтобы я ему помог!

Помог?

Спросим у него.

А сам он ничего не сказал?

Сказал, что он в трудном положении. Что ищет свою душу, поскольку та в драматическом театре отвечает головой за любое чувство. Или как-то еще сложнее. Прежде чем режиссер все погубит своими находками, он ищет игру в языке. Ищет вторую кожу, предохранившую бы его от рутины, мелодику, ритм, духовную связь с изображаемым им человеком. В общем, как говорят все актеры. Я тут ничего не понимаю. Но оказаться в трудном положении – это я понимаю. Через пять минут начинается концерт, я, надев фрачную рубашку, стою в артистической и понимаю, что запонки оставил в гостинице.

Актер продолжает вежливо, уважительно молчать. Или он считает человека, которого слушает, актером? Не так уж далеко от истины. По крайней мере, Суворин умеет расставлять паузы.

Совсем не глупо, размышляет Суворин. Вжиться в роль при помощи звучания языка. Точно не повредит. Почему я должен быть менее благожелателен к человеку, попросившему меня об одолжении, чем официант ко мне? Но ведь Бургтеатр будет играть пьесу не в оригинале, а в немецком переводе. Правда, может, она и останется похожей на себя. Главное – не сворачивать, искать русскую душу. Ну не могу относиться к театру всерьез, и все тут. Вам знакомо?

Знакомо-то знакомо, но одновременно и странно. А она существует?

Вы меня спрашиваете? Русского?

Суворин поднимает голову, оборачивается на официанта попросить еще стакан воды и замечает молчаливого гостя.

Я вас не заметил. Спасибо, что подождали.

Вот, говорит он, указывая на последний свободный стул за нашим столиком. За столом с двумя немцами, шутит он, ничего так!

Суворин протягивает мне камеру. Вы снимаете. Меня, только меня. Теперь вы знаете, как работает моя подруга. Не забудьте, потом картину. А вы, спрашивает он у актера, что вы хотите, чтобы я сейчас сказал?

Что вам угодно.

Что мне угодно? Для начала мне угодна сигарета. Вообще-то нужно сосредоточиться.

Я достаю пачку и протягиваю ему.

Время, используемое Сувориным для того, чтобы взять сигарету; удобно, не с первой попытки, поместить ее между пальцами; чтобы зажглась моя зажигалка, никак не желающая зажигаться, поскольку в ней опять кончился бензин; чтобы привлечь внимание официанта, подающего пиццу в другом конце зала; попросить у него спички; дождаться, пока он придет, чиркнет одну и протянет ее господину, который, наклонившись, опять чуть было не смахнул стакан на пол, – это время, эти минуты, я уверен, необходимы ему для того, чтобы свыкнуться с присутствием актера. Что вы играете, кроме как русского? Как называется пьеса?

Она называется «Закат», Исаак Бабель.

Ага, «Закат». Пьеса в восьми сценах. Знаю. Неплохая пьеса. Неплохой писатель Бабель, честное слово. И все-таки его ликвидировали. Убили. Взяли и убили. Суворин умолкает, а затем спрашивает: и кого вы играете?

Фомина, подрядчика.

Фомина, надо же. И Суворин принимается декламировать по-русски.

«И петь будем, и гулять будем, а придется помирать – помирать будем». М-да.

Еще что-то желаете? – спрашивает официант, проходя мимо нашего столика.

Кофе, к сожалению, остыл, но я вовсе не жалуюсь, пытается объяснить Суворин и отказывается от предложения принести еще один, свежий. Но я бы заказал, говорит он, указывая на витрину, вон то пирожное.

Ромовую бабу, господин?

Да, ромовую бабу, пожалуйста.

Одну ромовую бабу, с удовольствием. Господин желает к ней взбитые сливки?

Суворин, не слыша вопроса, обращается ко мне:

Вы заметили? Венские официанты скорее выпевают слова, которые произносят с утра до вечера. А как они повторяют за посетителями!

Да, знакомо. Как и то, что будет, когда официант подаст ромовую бабу. Суворин долго, очень внимательно будет ее рассматривать и, оставшись доволен, разломает ложечкой на мелкие части, затем, кусочек за кусочком, будто кормит больную птицу, начнет опускать в чашку и, добавив сахара, перемешает. Вот вам и суп, а к нему ребенок, поедающий его ложкой.

Так делал один из моих дядьев, говорит Суворин, у него не осталось зубов. И он лишился имени: дядя Супчик! Или просто Супчик. Что такое с Супчиком, он изменился в лице. Супчик еще спит? Что Супчик опять натворил? Вообще-то ничего особенного, только вот после его смерти кое-что нашли, и моя тетя, то есть его жена, буквально за ночь поседела. А ведь гордилась тем, что в ее годы не имела ни единого седого волоса. Редкие, не соблюдавшие договоренность волоски она выдергивала. А тут, прочитав дневник, состоящий всего из нескольких страниц, превратилась в седую старуху.

Суворину, как и мне, нравится вежливость молодого человека. Того, по моим наблюдениям, это смущает. Если вы желаете играть русского, первый урок – забудьте про вежливость. Русские вежливостью не отличаются.

Я начинаю готовиться.

Видя Суворина, тут же представляешь себе, как человек, вытянув ноги и мечтательно задумавшись, отдыхает перед хижиной на скамеечке и, покуривая, наблюдает за темными, тяжелыми облаками, стеной гонимыми ветром на горизонте. На соседнюю деревню, далеко-далеко, обрушится гроза. Лает собака, далеко-далеко. Москва, о которой мечтают три сестры, ближе.

XVЕдиным прекрасным существом?

Суворин в тот день казался задумчивым, и это могло иметь столько причин, что не хотелось угадывать ни одной. Погода как причина исключалась, поскольку небо было голубое, воздух сухой, температура приятная. Прошел снег и – о венское чудо! – остался, лежал такой же легкий, каким упал, на улицах, на дорожках. Возникало ощущение, будто его можно сдуть. Он покрыл ветки деревьев. Даже солнце, казалось, радуется.

Женщина несла из магазина скворечник.

Ребенок вовсю сучил ногами в коляске, чтобы обернуться вслед другому (того тащил на санках молодой отец), а потом задумался, подождать или уже можно приступать к воплям.

Оба наших официанта, тоже в задумчивости, скрестив руки, смотрели в окна. Во всяком случае на обедавших посетителей они не обращали внимания.

Суворин вытаращился перед собой.

У него не выходили из головы загадочные, буйные, путаные и, наверное, да наверняка, думал он, совершенно пустые мысли.

Утром, удивленно сказал Суворин через какое-то время, он проснулся на полу возле своей кровати.

И решил, что это ужасно.

Я мог бы, разумеется, сказать: да ладно, с кем не бывает. Уж конечно, не я первый выпал из кровати. И в конце концов ничего страшного тут нет, но все-таки необычно, тем более в моем случае. Я точно помню, как лег в постель, потом уснул, а потом – факт, как ни крути, – проснулся возле кровати и ничего не заметил, данное обстоятельство ничуть не потревожило мой сон. Я даже не замерз. А место обретения моей персоны в принципе предполагало иное.

В молодости, сказал Суворин после паузы, со мной подобного не случалось. Придя в себя на полу после попойки в пивной или на квартире друга, я был абсолютно уверен, что именно там и заснул. А если добирался-таки до дома и постели, то в ней и просыпался.

Суворин пребывал в растерянности. Кто же выпадает из кровати, да еще трезвым, да еще и не проснувшись при этом? Судя по всему, я даже не ударился. Никаких повреждений – ни синяков, ни малейшей царапины.

Он пошевелил пальцами, подвигал руками, плечами, поводил во все стороны головой. Как раз сегодня меня даже спина не беспокоит. Приятно. Правда, странно. Но с другой стороны, что же я за существо? У здорового человека после такой ночки по меньшей мере голова заболит. А я после непродолжительного марш-броска из кровати на пол не только не проснулся, но, по-видимому, мне без каких-либо помех продолжили сниться сны, представляете. Я играл на пианино, и играл, надо сказать, неплохо. Однако почему-то пахло куриным супом. Ешь, ешь и никак не можешь наесться. Становится жарко, но наесться никак не можешь. Распахиваешь окна, простужаешься и падаешь в кровать, где, впрочем, и без того уже лежишь. Никакого смысла. После падения на пол я просто продолжил играть, правда, неохотно, поскольку запретил своим снам иметь хоть какое-то отношение к музыке. Видно, ничего не поделаешь.

Я все время молчал. Согласился с ролью свидетеля разговора с самим собой, который Суворин вел частично на русском, частично на немецком, и опять подумал, что надо бы, как я намеревался не раз, сделать над собой усилие и когда-нибудь все-таки выучить русский. Можно спросить Анну, Ольгу, Нору. Да почему бы и не Суворина? Мешала мне исключительно лень. Пока я не удосужился даже приобрести словарь. Непостижимо.

У окна остался один официант, с тихой детской радостью смотревший на снег, опять падавший густыми хлопьями. Хлопья – это белые ангелы, будет он рассказывать своей маленькой дочери, вернувшись с работы домой. Я их видел.

Я бы с бóльшим удовольствием сыграл на бильярде, чем на пианино. Или в шахматы. Прыгал бы с конями во все стороны. Конь всегда нравился мне больше остальных фигур. Как я любил играть наездника!

Он задумался. Хорошо бы проведать Шиффа, виолончелиста, он живет совсем недалеко, и его бог знает почему все считают неприятным человеком. Вовсе он не неприятный, совсем даже не неприятный. Болтают сами не знают что. Как, наверно, и про всех остальных, в том числе про меня. И про музыкантов, которых никто не в состоянии заставить говорить только про музыку. Они, видите ли, должны говорить только про музыку. А нам как раз нравится не хотеть нравиться каждому. Или, как он говорит: оставайся простым человеком и наживешь неприятности!