Автопортрет на фоне русского пианино — страница 20 из 24

мычка, бог знает куда подевавшегося. Телефона – должен же быть телефон – не было, он нигде не обнаруживался. У одного окна устройство для физического оздоровления в виде велосипеда, на седло повешен пакет с цветочными луковицами. На спинке стула, единственного, куда можно сесть поработать, – шелковый платок, на трех других – разнообразная печатная продукция: программки, тонкие и толстые журналы, газеты. Кажется, он рассказывал, будто держит секретаршу? Если так, то она, вероятно, восприняла призывом фразу Вольтера, напечатанную крупными буквами и приколотую к стене («У нас на земле всего три дня, давайте получать от них удовольствие!»), и, в спешке забыв платок, отпросилась на оставшуюся малость земной жизни.

Мировоззрение, с которым люди вроде Шиффа, в отличие от его секретарши (если она вообще когда-нибудь существовала!), сами того не зная, бьются не на жизнь, а на смерть. Он мог сорваться и разразиться самыми неприличными ругательствами, какие обычно мысленно бросают приближающемуся со шприцем стоматологу. И ему сразу становилось лучше, что имело в себе нечто трогательное. Этого славного человека – а в сущности, он славный человек – хотелось обнять, если бы он когда-нибудь позволил кому-нибудь к себе приблизиться. В нашем языке для таких людей имеется выражение, звучащее жестко, но подразумевающее тепло, симпатию. Они, как мы говорим, закованы льдом. Он правда был закован льдом. Человек доброй души, но к себе не подпускавший, отклонявший любую близость, любое касание.

Я уже говорил, Шифф исписывал страницу за страницей. Без всяких оглядок. Одни записи датированы, другие нет. Где-то полностью исписанные страницы, где-то текста лишь чуть-чуть. Например: я хожу с палочкой в пределах круга, оставленного бокалом красного вина. И на сцену впервые вышел, опираясь на палку. Кажется, в зале начали перешептываться? Или шепот мне чудится? Разве жизнь между опорной палочкой и дирижерской еще жизнь? Или это концы жизни, моей жизни? Печально гнетущее чувство, что я себя пережил. Некогда в тебе протекала река. А сегодня она течет только по воскресеньям. Следуют фразы, их обрывки. Глаза моих инструментов! Когда становится страшно, надо дышать. Подобные мысли делают нас смертными. Внизу неумелый рисунок, но, несомненно, Чаплин, человечек с палочкой. Он шатается, однако не падает. А если падает, то опять поднимается. Не все истории рассказаны до конца.

Суворин пробует.

Соли достаточно?

Вполне!

Шиффу, видимо, совсем не хочется есть, он даже не притронулся. Вместо этого играл жиринками в супе. Гонял их туда-сюда кончиком ложки. Может, они складывались в понравившийся ему орнамент.

Вы когда-нибудь сидели в «Роллс-Ройсе»?

Я воспринял его вопрос комплиментом, большим комплиментом. Похоже, он не считал старого, скромно мыслящего русского недостойным разок поддаться соблазну и поудобнее устроиться в царском автомобиле, да еще и за рулем.

У вас вообще есть водительские права? У Толстого не было, насколько мне известно.

Да, видимо, нет.

«Роллс-Ройс» стоит в гараже около озера Аттерзее, говорит Шифф, почти круглый год. В Вене над ним смеялись бы. Считали бы меня снобом. Меня-то! Сотворить из меня сноба не удалось и друзьям, когда я жил в Лондоне, а уж как они старались. Все пытались отправить меня к своим портным, закройщикам, сапожникам. Лучшая ткань, лучшая кожа! Ручная работа на мировом уровне! Редкая возможность! Я с восторгом все это выслушивал и почти верил, но позволить снять мерки, дать себя одеть, преобразить – мне и такое приходилось выслушивать – в элегантного мужчину? Они шутят? – думал я. Или рехнулись? Дожидаться, пока в дорогом магазине мужской одежды заявят, что плечи у меня асимметричны несколько больше желаемого? Пока сапожник, которого королева самолично пожаловала во дворянство, в замедленном придворном темпе скажет, что у меня сложные ноги, да еще, не дай бог, прочтет доклад про «здоровую ходьбу на двух ногах» с рекомендацией либо как можно скорее обратиться к ортопеду, либо пройти курс лечебного гипноза? Пока мастер по рубашкам, взяв меня на прицел, примется втолковывать, что надо следить за весом? Нет уж, спасибо. Рыба с сосисками на завтрак куда ни шло, хоть и приходилось себя заставлять, но не более. Покупка в конечном счете этой колымаги, думаю, была некой самообороной. Меня не покидало чувство необходимости их умилостивить, и получилось. Они склонились перед моей высокой оценкой британской культуры. В их глазах я поступил правильно. Они меня простили.

В лице его отразилось глубокое удовлетворение.

А сейчас мне нужна сигарета. Третья за короткое время. Вы тоже?

Ну да, почему бы и нет, хотя…

Знаю, знаю. В определенный момент оказывается запрещено все, кроме смерти. Берите!

Какое-то время мы молча курили.

Если честно, я ни секунды не потратил на то, чтобы всерьез бросить курить. Пожалуй, одно из моих дарований заключалось в том, что я никому не позволял сказать ни слова о своей приватной жизни. В том числе о здоровье. О музыке – ради бога. Но, пожалуйста, никаких добрых советов! Я так не работаю. Тем не менее мои близкие, которым я никоим образом не принадлежал, меня увещевали. Умоляю, Генрих, твоя ужасная, неухоженная борода, она скорее уродует, чем украшает. Кто-то называл ее не бородой, а жнивьем. Тебе никто не говорил, на кого ты похож с этим жнивьем? Все, разумеется, под гарниром подлинной заботы. Давайте дальше, говорил я, что еще, что у вас там на душе? Генрих, пожалуйста, не выходи больше на сцену в своей идиотской красной бабочке, ну в самом деле. Да почему же нет? Англичанам нравится, южным африканцам тоже. Потому что она портит удовольствие от твоей игры, и зрители, то есть я, все время невольно смотрят на этот дурацкий аксессуар. Ты выглядишь в ней как грошовый конферансье, а ведь на самом деле входишь в малую кучку покуда оставшихся на свете виолончелистов-виртуозов. Даже мой последний день рождения, хотя все уже в прошлом и я давно покончил с выступлениями, принес улов в виде семи галстуков. Я вспомнил Шиллера и поблагодарил. Эх! Вот бы у меня не было вообще никакой наружности. За что они, собственно, меня ругали? Они полагали, я буду наряжаться?

Он думал так всякий раз, когда агентство для того, пятого, десятого просило у него новые фотографии. Какая досада с этой внешностью, невозможно ее не иметь. Он не нравился себе на фотографиях, ничего не поделаешь. И фотографы ему не нравились. Они вели себя так, будто удостаивали аудиенцией. Будто дозволяли вам присутствовать при некоем чрезвычайном событии. Чаще всего смотрели наверх, вроде немного в надземный мир. Причем совершенно естественно! Как у них получается выглядеть при этом совершенно естественно? Да без конвульсий? Если желаете, можем сделать перерыв. Не хватало только вопроса, есть ли в холодильнике пиво. Одно время Шифф настаивал на женщинах-фотографах. Он умел быть очаровательным. Рассчитывал на определенное состояние, какое могли вызывать у него представительницы женского пола. Делал их главными действующими лицами, что его самого освобождало. Ему удавалось ловко отвлекаться на мысли о жизни этих женщин, которые все-таки имели профессию, приходили небрежно одетые, более или менее привлекательные, но по крайней мере ни одна излишне не рядилась и мало кто красился. Больше всего ему нравились на вид усталые. Придурок муж, болезненный развод, новый друг, отсутствие нового друга, дождь, пара бокалов вина, трудный ребенок, а то и двое – такое копится в каждой жизни. И у него получалось, думая об их жизнях, напрочь забывать о происходящем. Ах да, новые фотографии! Какой кошмар! Пора прекращать. Хватит меня ксерить. Бывали случаи, когда он прерывал фотосессию, в том числе работая с женщинами. В особо любезном расположении духа отпускал жертвам замечания вроде: вы тратите мое время. Или: я вам позвоню, когда решу, что фотогеничен.

Но мог и иначе, к примеру, в полной растерянности спросить у человека, намеренного наставить на него лупу фотоаппарата: а что вы, собственно, делаете? Я? Да, вы. Фотографирую вас. Вот как? А почему? Потому что я фотограф. Вы этим живете? Сколько вы заработаете на моем заказе? Она думала и называла сумму. Шифф шел искать кошелек, доставал оттуда несколько купюр и вручал ей. Возьмите. И хватит на сегодня!

Недавно агентство захотело его цветные фото.

А потом «мое поведение», на которое, как мне известно, многие обижались. Ладно, случалось, на приеме еще до официального открытия я руками брал что-нибудь со стола – булочку, сосиску, пирожное – и игнорировал официанта, пытавшегося всучить мне вилку и салфетку. Хорошо, пусть я даже – о господи! – разок макнул палец в супницу с гуляшом, просто попробовать. Подумаешь! Я проголодался, как бывает с человеком после работы. Захотелось. А с полным ртом не надо отвечать ни на какие вопросы. Абсолютный ли у меня слух. Предпочитаю ли я, с музыкальной точки зрения, девятнадцатый век двадцатому. Кого я считаю величайшим виолончелистом. Правда ли, что я купил один из «Роллс-Ройсов» королевы Елизаветы II. А я как раз завидел блюдо с ростбифом, времени не осталось. Я не покупал, она мне подарила!

Смех, ну конечно не громогласный, свидетельствовал о его принципиальной неприязни ко всему, что волнует людей, причем сразу после концерта.

Я старомоден и веду себя как совершенно нормальный человек. Это редко вызывает восторг. Пожалуй, верно, говорили самые смелые мои друзья. Я такой, да. Лучше сказать, был таким. Стремился чувствовать, что жив. Подходящее мне оружие, признаю. Зачем разыгрывать из себя гения, скучающего от успехов? Пока мать во время концерта еще узнавала во мне своего сына, я не жаловался. Ей единственной позволялось выносить суждения о моем характере. И про «пальцем в супницу» она знала. Ей не нравилась моя нетерпеливость, но нравился мой неослабеваемый аппетит.

Он не замечал, что докурил сигарету до самого фильтра, а заметив, бросил окурок в пепельницу. Потом пододвинул мне мисочку с имбирными конфетами, а сам взял из другой – с оливками. Видите там трубки? Раз попробовал, и все. Выброшенные деньги. Позволить себе потратить время на сигару? Может быть. Потом. Когда-нибудь. Надутые индюки. Выкурить хорошую сигару – когда я такое слышу, меня уже тошнит. Кто же захочет курить плохую? Кто же захочет играть на виолончели, которая издает звуки, как половицы в комнате, где умирал Шуберт?