Автопортрет на фоне русского пианино — страница 21 из 24

Кстати, Суворин, два слова о моем роскошном драндулете, хоть вы и решите, что я суеверен. Я обнаружил это, когда с чашкой чая в руке подписывал бумаги – а как иначе? Мою новую подругу впервые поставили на учет восемнадцатого сентября – в день моего рождения.

Суворин посмотрел на меня. Мне кажется, сказал он, за его отказом расфуфыриваться кроется дополнительная причина, очень личная, в своих масштабах почти трагическая. Он терпеть не мог замечания о своей фигуре, воспринимая их оскорблением, он отнюдь не один такой. Чувствуется, как легко – или, наоборот, трудно – человеку ощущать себя в своей шкуре как в своей тарелке. Но у него, по-моему, добавлялось еще кое-что, как сказать, прямо-таки злобное безразличие к собственному организму – и не тогда, когда начались боли, а операции, на что он всегда решался с большим трудом, лишили врачей всякого его доверия, когда тем самым ушла и надежда на выздоровление. Как ему, возможно, того ни хотелось, он не любил свое тело. Наверно, мне не стоило так говорить. Я не очень хорошо его знал. Но и никого не встречал, кто бы утверждал, будто знает его хорошо. Была ли в его жизни женщина? Были ли друзья, отказ от которых стоил бы ему жизни? Кто знает? Мне всегда казалось, он хочет быть не пулей, как должен, а стрелой. А ведь он, как и я, крестьянин – крестьянская фигура, крестьянские кости, человек простого здравого смысла. Уж точно не романтик. У него в Зальцкаммергуте бытует пословица: идет по полю и жалеет цветы, и в связи с ней я всегда думаю о Шиффе. Понимаете? Он и потел как крестьянин. Уверен, что ему это не нравилось. Как будто заливавший его пот что-то выдавал.

Но тогда у него была сухая кожа, бледное лицо, а очки на носу сидели криво, так как одна дужка сломалась. Голубоватые мешки под глазами усиливали ощущение глубокой, неисцелимой усталости.

Наконец после долгих раздумий Шифф обратился к стоявшему перед ним супу, опустил ложку, подождал, пока с нее скапает, и поднес ко рту.

Как вам, разумеется, известно, Джойс был слепым, ну практически. Полиция кантона ни за что в жизни не позволила бы ему сесть за руль. Кроме того, он редко бывал трезвым. Организм его не шибко переносил алкоголь. Да и какой ему интерес водить машину? Неужели опьянение скоростью?

Джойс? Разве Шифф только что не говорил о Толстом? Не спрашивал, имелись ли у Толстого водительские права?

Ему приходилось постоянно удерживать шляпу, которую он не снимал.

Ложка все еще покачивалась в воздухе. Это вы варили?

Что?

Суп.

Ах, суп. Да. Мой зимний суп. Можно здорово перепачкаться, если отвлечься. Из осторожности он положил полную ложку обратно в тарелку. Будете в Зальцкаммергуте, заходите. Покатаемся.

Суворин опять видит его прислонившимся к «Роллс-Ройсу», инструмент – виолончель Страдивари – уложен в багажник, в руке термос с зеленым чаем, половину которого он уже выпил. День был жарким, и он, как всегда после физических усилий, вспотел. Он рад, сказал Шифф, что поедет домой с опущенными стеклами. И тому, что, проезжая по сельским дорогам, какое-то время сможет побыть с собой, не извиняясь, молча, просто тихо, просто устало, просто не присутствуя.

Эта автороскошь, Silver Cloud II, 1959 года выпуска, один из первых экземпляров начатой в том году серии, автомобиль немыслимо высокого качества выделки, прямо-таки создан для мгновений езды в медленно убывающем свете дня. Как наколдованные, придут сумерки, а с ними мысли – не новые и не старые, не из мозговых пещер. Он поедет в открытую, оберегающую его со всех сторон бесконечность.

Главным доводом купить «Роллс» стал едва слышный мотор, легкий, тихий, бархатный, внушающий доверие гул, в сельской местности не мешающий никому – ни вышедшему на прогулку человеку, ни велосипедисту, ни зайцу, ни косуле. Водителю тоже нет. Шум мотора, по слову Шиффа, «высокого музыкального качества». Подобные мгновения, наступавшее состояние духа заставляли его с тем же глубоким уважением, всегда испытываемым им к мастерам Кремоны и Венеции, думать и о тех, кто принимал участие в сооружении этого автомобиля, – об инженерах, технологах, всех безымянных заводчанах! Может, есть и врачи, которые смогут использовать свой опыт и все-таки помочь ему благодаря полученным ими знаниям?

Помочь ему, конечно, было нельзя. Он всю жизнь доказывал, как здорово умеет причинять себе боль.

Шифф думал, что ключ от машины у него в руке, что он чувствует его вес, но рука оказалась пустой. В автомобиль такого размера можно сесть, почти не нагибаясь, – настоящий церемониал, королевское, как к нему ни относись, удовольствие. Но что делать без ключа?

Он похлопал по пиджаку, по рубашке. Потом улыбнулся. Ключ лежал под ногами на гравии. Нагнуться все-таки пришлось.

XVIIIМожно ли рассмешить Бога?

Мне было интересно. Женщина, будто из цирка. Скрипачка в расцвете, гениальный педагог. В обеих ипостасях природный талант. Если только не сидит в кресле своей венской квартиры со скрипкой наготове, вечно в дороге. В любом случае достопримечательность. Скажи, что я в Нью-Йорке, отмахивается она, когда подруга или ученица снимает трубку. Меня нет, хватит. И хотя сейчас она находится дома, вероятнее, все-таки преподает в Турине.

Где бы она ни жила, ее помнят. Где бы ни выступала, хотят ее следующий концерт. Она давно госпожа профессор, в общем и целом не вполне здорова. Но мне неизвестен ни один здоровый человек, ни один, излучавший бы такую живость. Когда-нибудь вы с ней познакомитесь. Это неизбежно. Как можно разойтись в Вене? Чтобы встретиться, необязательно даже выходить из дома. Я открою вам то, что вы должны знать. Скажем, точное описание личности, извольте. Не больше спички, круглая, как головка курительной трубки! Прозвучало серьезно, как делают серьезные комплименты. Ведь уже мозговитые греки почитали совершенство в форме шара. Консерваторский профессор любовно называл ее Шариком, а иногда, будучи особенно расположен, и поскольку, чем бы она ни занималась, спокойствием там и не пахло, – Шариком-Буддой. Буддонька! Он вообще, причем даже находясь в весьма почтенном возрасте, любил говорить ей чудесные комплименты. Шварцберг, вспомнил Шифф, стала знаменитой, когда ее еще никто не знал! Натяните ей на смычок колючую проволоку, она и так сыграет вам музыку!

Суворин тоже помнил. Она никогда ни на кого не походила, еврейская Ни-на-кого-Непохожесть из Одессы, ее родного города, о котором она не позволяла сказать ни одного дурного слова. В хорошем настроении, а Шварцберг всегда пребывала в хорошем настроении, она цитировала несколько фраз из автобиографии Леонида Утесова, урожденного Лазаря Вайсбейна, прославившегося как Саша Скрипач: «Я родился в Одессе. Вы думаете, я хвастаюсь? Но это действительно так. Многие бы хотели родиться в Одессе, но не всем это удается». Слова как раз для нее! Как и его музыка была для нее, и музыка тех, кто у него учился. Старые песни из Одессы, песни для тех, кого бедность пока не лишила чувства юмора. Она установила музыку на мобильный. Знала, что ей всю жизнь придется черпать из места своего рождения. И эта музыка звучала и звучит в ней до сих пор, старый добрый дух непокорства. Не хочу, пока жива, быть мертвой, сказала она и упаковала чемодан, а также обе свои скрипки. Вечный проклятый страх! Нельзя научиться не бояться. Начинается все с мелкого хамства. С ухмылок. Увидимся, девушка, говорят они тебе, и слова не просто звучат угрозой, но и являются ею. Что делать? Дожидаться преображения в осужденную? Всегда в тени абсолютной власти? Однако стоит начать оскорбляться, с тобой покончено. Как защититься? Она представляла себе отъезд и как объяснит таможенникам про скрипки. Нет, объяснять она ничего не будет, она напоет – песенку, которую любила. Yes, sir, that’s my baby![10] И добавит: близнецы!

Можно ли рассмешить Бога?

Она попыталась. Уехала. Мы все уехали.

Мое сердце по-прежнему верно тебе – признание в любви моей жены стране, куда она хотела вернуться. Я нет. Я с ней расстался. Я буду давать чаевые первому попавшемуся чистильщику обуви. И пить приличный кофе. Куплю шляпу, засуну в рот «Честерфильд» и буду сверкать на солнце. А жена будет ко мне прижиматься, везде.

Все это далеко в прошлом. В долгосрочной перспективе время кажется длинным. Не движется, как раньше, быстро или медленно, но все-таки движется. Сегодня оно, по-моему, не знает, что делать с таким стариком, как я.

Суворин провел рукой по лицу. Может быть, сейчас она находится там, где находится, дома. Похоже, он размышлял о силе веры в реальность благочестивых пожеланий, сомневаясь, могут ли тут помочь молитвы. Ей поможет то святое, что в ней было.

В глазах у него потеплело, он успокоился.

А вы, спросил он, перед тем как нам расстаться, во что верите вы?

Я буду думать об этом до нашей следующей встречи. И поторопился уйти.

Я согласился на встречу в фойе большой гостиницы на венской Рингштрассе с человеком, знакомым мне только по голосу в телефоне, и, когда пришел, меня уже ждали. Немолодой, но спортивного вида господин с густыми, поседевшими на висках волосами, владелец, как выяснилось, собачьего пансиона, без церемоний сразу перешел к делу.

Если вы знаете историю Австрии, то, возможно, помните, что 10 сентября 1898 года двадцатипятилетний Луиджи Лукени на прогулочной набережной в Женеве вонзил в австрийскую императрицу Елизавету заточенный напильник, и та через двадцать минут скончалась. Двенадцать лет спустя ушел из жизни и Лукени – судебный процесс имел некоторые нестыковки, о чем я расскажу в другой раз, когда мы договоримся о деле. Охотно расскажу и о результатах вскрытия, в частности, черепа, точнее мозга, который, насколько представлялось возможным, подвергли научному исследованию, правда, не найдя ответа на вопрос, можно ли по патологиям в мозговых извилинах судить о предрасположенности к преступлению. Черепную коробку опять закрыли, голову законсервировали в стеклянном сосуде с формалином. Как-то так.