Я хотел было предпринять вторую попытку, описать того, кого искал, так, как описал бы ребенку, то есть посадить его на яка в сибирской степи, но не успел. Простите, попросили меня, правда, простите, пожалуйста! Мы, кажется, говорим, не понимая друг друга. И официант вернулся к текущим делам. Я уверен, новые хозяева не почувствовали, насколько невежливы по отношению ко мне. Скорее, полагаю, заподозрили, что это я туго соображаю и не готов принять во внимание обязанности, связанные с недавним открытием заведения общепита. Дабы продемонстрировать хоть какую-то вежливость (и заметив мой интерес к пицце), мое внимание обратили на то, что пиццу продают и навынос и даже осуществляют доставку.
«Гондолу» будто стерли. Остались лишь стены.
Я поблагодарил и ушел.
А поскольку никуда не торопился, то в надежде на случай отправился бродить по близлежащим улицам и переулкам. Церковь Шуберта, аптека на углу, турок, торгующий овощами, «Специализированный магазин всего», старьевщик, приятно старомодный и похожий на квартиру магазин «Венский шик» с вывеской, написанной шрифтом, напоминающим украшение на торте, и повторенной на стекле витрины, – все это еще было и давало мне уверенность, что Суворин тоже еще может быть. Что значит полгода?
Когда начался дождь, я решил вернуться в аптеку, дождался своей очереди и поинтересовался местонахождением друга – я впервые назвал его так, – который часто приходил сюда и, возможно, еще приходит, русского. Я тем временем все понял и не стал утруждать себя никакими цветистостями, парнокопытными, далекими горами, где привольно лишь пастухам, но успеха опять не достиг, если не считать минутного блаженства от мягкой, деловой вежливости. Производство огуречного молока подождет, решил аптекарь и созвал всех сотрудников, работавших в заднем помещении и служивших у него по многу лет. Он объяснил им, в чем дело, причем в стремлении испробовать все пути, я все-таки встрял, уточнив, что верхнюю губу и подбородок моего друга покрывает бородка, напоминающая революционера Ленина. Это вызвало у хозяина ухмылку («Ленин? Гляди-ка!»), но затем, увы, то же пожимание плечами. Однако, заверил провизор, он будет посматривать, не появится ли мой друг, я могу заглянуть.
Дождь усилился, и я сдался. Сколько раз я пытался дозвониться до него. Звонок проходил, телефон не умер, но трубку никто не снимал.
Прошло еще полгода, потом несколько лет, а человек, которому я дал имя, так и не появился. Я же по меньшей мере раз в месяц приходил сюда и смотрел во все глаза. Неужели не осталось ни одного человека, у кого я мог бы спросить о нем?
Ненадолго всплыла мысль, что он воплотил свою мечту и отправился на юг, на лигурийское побережье в Сан-Ремо, где – я почти желал ему этого – в полумраке бара одной из крупных прибрежных гостиниц, «Мирамаре Палас» или «Ройял Сан-Ремо», сидел за роялем и играл Гершвина.
У меня в рукаве оставался козырь – запрос в клиентскую службу ООО «Кладбища Вены», чьим сведениям, без сомнения, можно верить. Однако по телефону мне не стали предоставлять информацию, полагалось явиться лично, причем с соответствующими документами. Я очутился у окошка, за которым сидела немолодая добродушная сотрудница, не скупившаяся на венский диалект. Она вежливо выслушала мою просьбу, ушла – причем стало ясно, что у нее непорядок с бедрами или ногами, а уж с излишним весом точно, – и, к моему изумлению, очень скоро вернулась, даже довольно изящно, с папками под мышкой. Ее лицо с мимическими морщинками сияло, и у меня затеплилась надежда. Ей жаль, но в интересующий период среди умерших в Вене нет никого с указанным мною именем. Суворина есть, Суворина нет. Кстати, насчет могилы Сувориной: как свидетельствуют документы, оплата некоторых счетов задерживается. Отправленные нами письма, предупреждения остались без ответа, однако не вернулись. Мы даже посылали к нему одного сотрудника, понимающего по-русски.
Какая любезность. Чем еще мне удастся вызвать сияние мимических морщинок на ее лице? Но делать ничего не пришлось. Она взяла из миски леденец, протянула мне – и просияла.
Обратно в город я ехал на трамвае по Рингштрассе, мимо мощной Государственной оперы, по площади Героев. Очутившись дома, рухнул на кровать и закурил. Оставалось загадкой, чтó в нем раньше было живым, а теперь покрылось мраком и тайной. И что дальше? У меня сложилось впечатление, будто я потревожил замогильный покой неведомого мне человека.
Пока я лежал на кровати и повторял слова прощания, мне вспомнилось замечание на диво вежливой сотрудницы кладбищенской конторы о письмах, которые они отправляли Суворину. Значит, она должна знать его нынешний адрес. Я мог бы… да я могу, я должен попросить ее об одолжении дать мне этот адрес. Лишь тогда можно будет подвести итог моим поискам Суворина. Она выполнит просьбу, я не сомневался, но что-то во мне противилось. Я представлял, как ищу дом, захожу, поднимаюсь по лестнице, стою под дверью, жду какого-либо шума, признака жизни – чего же еще? Рукопожатия с покойником?
Мне тут же стало ясно: дабы приступить к делу, заявить о себе звонком, стуком или возгласом, потребуется мужество, мужество, которое, насколько я себя знал, продемонстрировать не смогу. В делах смерти я трус. На меня давило представление о том, что сердце его перестало биться, что, возможно, он лежит в своей квартире мертвый, ссохшийся, скукоженный. Я начинал нервничать уже при мысли, как нагло нарушу его покой, проявлю навязчивость, что он, если встретит меня в дверях, может счесть неуместным и обидеться. Имею ли я право беспокоиться?
А где его дети?
При одном воспоминании о них я приуныл и опустил руки.
Нет, решил я. Мне стало страшно.
Теперь можно спросить, существовал ли в действительности человек, о котором я думал, не был ли он, например, духом, фантомом – с самого первого мгновения, когда я увидел его в кафе.
Такие существа встречаются, в том числе в венских кафе, в окраинных чаще, чем в центральных. Лучше считать, что людей, только-только вставших из-за твоего стола, надевших шляпу и исчезнувших за дверью, в твоей жизни отныне не будет, поскольку их не было даже в собственной. Фантом! Если вы мечтатель, то, возможно, увидитесь с ними в ни к чему не обязывающем вас сне.
Так случилось и со мной. Долгие годы я о нем не думал. Полагал, забыл. Но потом совершенно неожиданно наступали пугающие секунды, мгновения, останавливавшие меня во время ходьбы и, если подумать, приводившие в жуткую растерянность. Еще больше, чем от посетившей мысли, я терялся от стыда, что вообще допускаю возможность в один прекрасный день встретить его в облике окончательно опустившегося бродяги, попрошайки, бездомного. Разыскивается! Мог ли я похвастаться уверенностью, что несправедлив к нему – заснувшему в метро, сгорбившемуся, в низко надвинутой шляпе нищему с радикально перекраивающей внешность бородой, с фляжкой, которая всегда в кармане под рукой, и пустым, не считая пары монет, бумажным стаканчиком в протянутых морщинистых руках?
Разволновавшись, я шел дальше.
Но затем он внезапно опять появился. Точно он, Суворин, его вопиюще неаккуратная, странноватая бородка а-ля Ленин. Он подсел ко мне в кафе. Могу сказать, я его узнал. И смеялся он по-прежнему (а Ленин когда-нибудь смеялся?). Сон, набравший скорость вращающегося колеса, без музыки, ни слова о музыке, ни одного рояля на горизонте, ни публики. Уснув, я, кажется, не увидел ни одного зрителя.
Вечерний свет тускнел с каждым ударом соборных часов. Переулок кривился. В высокие окна бились подгоняемые ветром снежные хлопья. Погода – бедствие. Вся Вена – в чем только душа держится.
Коммунизм, сказал этот человек, не представил никаких доказательств тому, что существовал на нашей планете. Да, именно так звучали его слова, приглушенно, медленно, поскольку ему было трудно дышать. Я с трудом их разбирал, а о чем он говорил, решительно не понимал, не в связи с нашим сидением. Но я вас умоляю, какое дело сну до связей, до того, теряю ли я ориентиры. Да и до Суворина! Он редко развивал мысль с начала через середину до конца. В одну его мысль закрадывалась другая, клочки, обрывки, а также небольшие задержки, которые служили не паузами для раздумий, а результатом: а) его некогда неумеренного пьянства (долгосрочные последствия); б) долгих лет работы с современными партитурами, то есть с диссонансами; в) острых проблем с кровообращением; г) изношенности пищеварительной системы; д) врожденного безразличия к любому порядку (даже в детстве ему не нравились марширующие строем солдаты), как и к вопросу о том, к какому году, десятилетию или столетию относится его костюм; е) даже в его возрасте безоглядно свежего чувства на чепуху и веры в ее полезность. Пожалуй, хватит.
Нет, наверно, еще одно. Никогда не говори того, что думаешь, тем более при диктатуре. Верно. Кто-то постоянно скребется в дверь, пусть и желая осведомиться о здоровье твоей матушки. Почему, вы думаете, я тогда дымил, как паровоз? Почему при Сталине Дмитрий не выпускал сигарету изо рта? Почему люди образованные, умевшие говорить, вдруг начинали заикаться и не могли вымолвить ни слова? Почему стихи завоевали такую популярность? И те, кто их писал? Революция, как с достойным поэта остроумием писал Ковалев, изобрела стул, на котором невозможно сидеть.
Я словно потерялся.
Что было, это его преступления. Я жду заслуг. У них на совести ложь, великая отечественная ложь, ложь о войне и мире. Они провозгласили своим союзником смерть, убивали людей выстрелами в затылок, медленно забивали до смерти, еще медленнее казнили принудительным трудом. Из жертв вырывался крик, играл оркестр, кусочек хлеба в качестве гонорара, отсрочка и их уничтожение. Мужчин, женщин, детей.
О господи! Был ли он сам сном – в том виде, в каком явился мне во сне? Было ли сном снятое им на камеру? Он снимал сам себя, подложив под изображение свой голос с благотворно низким тембром (лишь когда изъяснялся на родном языке). Не говорил ли он, что при случае должен приобрести штатив, на который можно будет устанавливать камеру?