Автопортрет неизвестного — страница 48 из 70

Алабин не смотрел на свой холст с подмалеванным стариком, глядел в пол, словно бы берег глаза, готовил их новому этюду.

Челобанов же стоял над ним. Словно бы боялся, что он убежит, побежит незнамо куда и принесет готовую работу. Может, даже волшебным образом проникнет в его мастерскую и вырежет кусок с тем самым цинковым ведром.

Обоим было страшно. Но Челобанову страшнее, на самом-то деле. Ну что такого, если Петя Алабин, студент третьего курса, осрамится перед крупным советским живописцем? А также перед своими друзьями-однокурсниками, перед своим мастером товарищем Фликом Генрихом Робертовичем, проректором товарищем Кравченко Валерием Валентиновичем и прочими, кто сейчас толпится вокруг. Что? Да ничего. Посмеются и забудут. Может, подразнят еще недельку, месяц. Забудут все равно. И Челобанову этот позор безвестного студента ничего не принесет. Даже дома не расскажешь.

Но вот если наоборот…

Принесли подрамник, принесли ведро.

– Чистые кисти, чистую палитру, – сказал Алабин, протянув руку вбок.

Никто не пошевелился. Еще чего. Лакеев отменили в семнадцатом году.

– Чистые кисти, чистую палитру! – крикнул Челобанов.

Все-таки принесли. А Челобанов меж тем указал установить ведро вблизи окна, чтоб свет падал как надо и чтоб оконные рамы отражались. Вытащил из кармана кожаный кисет, достал из него длинную табачную соломину и кинул ее в воду.

– Вот теперь пиши!

Алабин выдавил нужные краски, намочил кисти, обрисовал контур и начал писать. Было легко и приятно. Чувствовал в себе силу и талант. Все получалось прекрасно. Полчаса прошло. Встал, отошел, посмотрел. Да, очень хорошо. Садись, мальчик, «оч. хор». Но не более. Вот этого серебра, этого свечения, этого почти вещественно текущего объема, которым он восторгался у Челобанова, – вот этой настоящей живописи не было. Получился такой, что ли, Серов для бедных. Даже, скорее, Коровин. Для областного художественного музея. Это не стыдно. Все же Коровин, не Кошкин-Собакин. Но почему так? Что такое?

– Ты, конечно, способный парень. – Челобанов сзади успокоенно раскуривал трубку, окутывался дымом. – Способный, да. Но не гордись! Ох, не гордись. Как тебя зовут, кстати?

– Петя, Петр Алабин, – сказал он, посмотрел на холст и вдруг все понял.

– А меня – Павел Павлович, – сказал Челобанов. – Очень приятно.

– Товарищи, – сказал Алабин. – Отойдите в сторонку, вы мне свет заслоняете. И вы, Павел Павлович, тоже, пожалуйста.

– Но я-то уж, с твоего позволения, останусь! – Челобанов был даже грозен.

Алабин приблизился к холсту и стал писать, не меняя замеса, но переменяя положение кисти, то есть меняя едва видное, тончайшее, отрисованное волосками кисточки направление своего чуть-чуть пастозного мазка. Как будто паркет. Вот здесь сверху вниз. Вот здесь диагональнее – с правого верха в левый низ, а здесь наоборот, то есть наперекрест, а тут горизонтально, а тут совсем гладко, а вот тут тюп-тюп-тюп кисточкой – легчайшие пупырышки. Незаметные пупырышки и бороздки. Почти незаметные, вот в чем секрет. Но создающие этот загадочный световой объем, без грубых теней и рефлексов.

Он почувствовал, что Челобанов подошел близко-близко и дышит прямо над ухом, над виском. Алабин вдохнул запах трубочного табака, прокуренных зубов, недавней стопки коньяку, крепкого одеколона и свежего пота – запах немолодого богатого мужика, бражника и бабника.

– Хитер, – очень тихо сказал Челобанов. – Можешь.

– Спасибо. – Алабин бросил кисточку.

Они с Челобановым оба отошли от картины на полшага, разошлись и стали по бокам, как два сторожа.

Все подошли, стеснились вокруг, загудели, заохали, зацокали языками. «Ух, Петька, ты даешь, ну ты молодчага, сорок минут», и все такое прочее. Проректор товарищ Кравченко даже предложил поучаствовать в весенней студенческой выставке – вот этим прелестным этюдом.

– Да ну! – сказал Алабин. – Это ж не самостоятельно. Это ж только подражание Пал Палычу Челобанову.

Взял мастихин и двумя движениями счистил краску с холста. Никто ничего не поймет, не узнает, как он это сделал и как это делает Челобанов.

– Талант! – только сейчас сказал Челобанов и крепко пожал ему руку. – Настоящий сильный талант. Большое будущее. А ну-ка, Волька, то есть товарищ проректор, обрати на него внимание. Но ты, парень, все-таки не гордись! Ох, не гордись!

Чистый выигрыш по всем позициям. Можно чуточку погордиться.

Хотя все это, конечно, смешно.

Вот он и засмеялся, вспомнив Челобанова.

7.

Колдунов, не зная, чему смеется Алабин, рассмеялся в ответ:

– Репин Илья Ефимыч как-то раз сказал… – Колдунов ласково и фамильярно выговорил «Илья Ефимыч», словно бы намекая на близкое знакомство, хотя ничего похожего не было и быть не могло, и от этого Алабину снова сделалось противно. – Репин Илья Ефимыч сказал как-то: мол, второй художник России – это Валентин Серов. А кто первый? А кто первый, кто первый, а первый-то кто? – Колдунов слегка паясничал, изображая вопрошающих, и сам едва не припрыгивал на месте. – А первых, сказал Илья Ефимыч, а первых – много! Много их, первых! Понял? Запомни это. И хрен с ними, с первыми!

– А почему Илья Ефимович не вернулся на родину? – вдруг спросил Алабин.

– Конкуренции забоялся. С Иогансоном, Герасимовым и особенно с Алабиным, – с серьезным видом сказал Колдунов и снова захохотал. – Ну ведь он же старик, ну ведь же семьдесят пять лет ему в революцию было, соображаешь? Ну обжился в старом доме, старику с места сняться – страшное дело, ну что ты к нему пристал! Значит, Челобанов и ты, в первом зале… Закупку обещаю. Повесим в большой приемной Наркомата земледелия.

– А что у Челобанова? У меня, значит, «Васильки»…

– О! – перебил Колдунов. – Маэстро согласен, какое счастье. И название хорошее. А то, что на самом деле это «Богиня хлеба», это зритель сам поймет, без подсказок в названии. Ведь правда – божественная женщина! Античной красоты!

Алабину противно было слушать эти комплименты собственной жене, которую Колдунов, получается, созерцает обнаженной. То есть рассматривает в голом виде. Он перебил:

– Хорошо, хорошо! А у Челобанова что?

– Ай, боже мой, – махнул рукой Колдунов. – Как всегда. Портрет старинной мебели стиля ампир, написано с любовью, ведь наш Челобан Челобаныч – большой коллекционер всякого антика. Глубокий янтарный колорит. В широкое окно видна мастерски написанная старая Москва, над которой, однако, вздымается огромный новый дом в строительных лесах. У стола карельской березы в кресле из березы карельской же, – хихикал Челобанов, – сидит некий обобщенный пожилой интеллигент. На столе – эскиз какой-то новостройки. Называется «Архитектор». Впрочем, может быть эскиз самолета. Тогда название будет «Инженер». И по небу пустим самолетик. Или много-много формул красивым почерком. Тогда «Ученый-физик». Мы с Пал Палычем еще не пришли к решению.

Колдунов явно издевался. Значит, Алабин все правильно понял про Челобанова. Жулик. Одаренный, талантливый, гениальный жулик. Собственно, как и он сам. Не гениальный, но и не бездарный.

«Ну, а раз так, раз все жулики, то тогда все просто и даже хорошо, – быстро подумал Алабин. – Смотрите, в Средние века и даже еще в середине девятнадцатого века все художники верили в бога. В святую Троицу. А в античности все эти Фидии и Праксители верили в Зевса, Геру и так далее. Хотя бога нет, а языческих богов тем более! Хотя религия – опиум народа и вздох угнетенной твари, но это-то мы только сейчас поняли! А они-то не понимали! Поэтому нам неважно, был ли верующим гениальный Рембрандт или какой-нибудь бездарный Пуксель-Фиксель. Мы это дело выносим за скобки и судим о них по таланту. Верующие все, а талантливых мало. И сейчас точно так же. Кругом одни жулики, и вынесем это за скобки, и будем судить опять же по таланту! И через триста лет о нас точно так же скажут: жулики были все, а талантливых было мало. Так что все в порядке».

Но одна вещь все-таки мучила Алабина, насчет первого зала, и он спросил:

– Коля, ты сказал, что первый зал, да. Я не понял, а что еще будет в первом зале?

– Ну, какие-то маленькие вещи будут. Я прикинул развеску. По четыре, справа и слева. А большие вещи – две. Твои «Васильки» и челобановский пока еще хрен знает кто, условно скажем «Архитектор». Очень удачно. Смычка интеллигенции и народа.

– Погоди, – спросил Алабин. – А как же товарищ Сталин?

– Товарищ Сталин прекрасно. Напряженно работает в Кремле. Руководит партией и страной.

– Да нет! Портрет товарища Сталина – где будет? И – кто выставляет?

– Портрета товарища Сталина в первом зале не будет, – меланхолически сказал Колдунов, глядя в сторону. – Дано указание, что чрезмерное количество портретов вождя только дискредитирует его художественный образ. Как бы тебе сказать по-умному, но чтобы ты понял? Банализирует, вот. Когда портретов слишком много, их перестают замечать. Портрет товарища Сталина из важнейшего смыслового центра превращается просто в деталь интерьера. Это неправильно. Мы могли бы сами догадаться, но вот нам дали указание, – и он вяло посмотрел на Алабина и даже слегка зевнул.

– Кто дал указание? – нахмурился Алабин.

– МГК партии.

– Кто лично? Кто этот человек?

– Имя-фамилия? А тебе какое дело? Нет, это не секрет, но я уже не помню. Позвонила какая-то товарищ из секретариата МГК и передала. Я записал.

– Извини, Коля, но это указание неправильное! Надо проверить, кто его давал, – громко сказал Алабин, а потом тихо, одними губами шепнул: – Провокация, провокация!

– Ты меня не расслышал, – сказал Колдунов. – В первом зале портретов товарища Сталина не будет. Один большой портрет будет в аванзале, перед первым залом. Перед, понял? Сразу, как с лестницы поднимаешься. И еще два – в третьем зале, он тематический, по армии. Там будет товарищ Сталин с генералами и маршалами и товарищ Сталин руководит обороной Царицына. А в первом – нет.

– Что ж ты мне голову морочил?