– В ванной слева шкафчик. Там есть йод, – сказал Вася.
Таня вышла из комнаты.
– Эй, Тань! Таня! Татьяна! – позвал он. За дверью было молчание. – Ну и скатертью дорожка! Достоевщина чистой воды! Вот, понимаешь, нашла себе идиота бесплатного. Ну и не надо. На себя бы посмотрела, недотрога. Фигуры никакой, морда как подстаканник. Умная? А я тоже не дурак. Была бы честь предложена. Вот, понимаешь, вылупился профессор, план реконструкции Москвы ему не нравится! Проснулся… Пусть, пусть на периферии поработает, узнает, как булки растут…
Тут он услышал щелчок входной двери. Вскочил, заметался по комнате.
– Таня! Сумочку забыла! – нагнал ее на лестнице.
Схватил за плащ.
– Прости меня. Прости, если можешь. – Он встал перед ней на колени. – Таня, все будет хорошо, ты же согласилась уже. Я ничего, ничего не буду, честное слово, а потом, потом вдруг ты сама меня полюбишь, ведь так бывает.
Таня опустилась на колени рядом с ним, отделила его руку от своего подола. Взяла его руку в свою.
– Ты до крови покололась. Больно?
– Ничего. – Она поднесла Васину руку к губам, поцеловала.
Они не услышали шагов по лестнице.
– Добрый день, молодые люди, – вдруг появился Алабин. Он поднимался вверх пешком. Он приподнял шляпу.
– Мы тут, – сказал Вася, – мы тут ищем. Таня колечко уронила. Закатилось куда-то.
Таня поднялась на ноги, посмотрела на Алабина.
– Вас почему-то не было у Николая Евлампиевича… – сказал Алабин.
– Не пригласили! – дерзко ответила Таня.
– Хм, – пожал плечами Алабин. – Странно.
– Что же странного? – возразила Таня еще дерзее. – Товарищ Колдунов, конечно, лжец и клеветник, но все-таки не такой вот уж прямо безбрежный циник!
– Как это всё, однако… – Алабин поморщился, как будто ему было больно.
– До свидания, Петр Никитич! – Таня быстро пошла вниз по лестнице.
– Всего доброго, Танечка! – сказал Алабин ей вслед.
– Таня, погоди, я сейчас! – Вася попытался встать с колен, но Алабин цыкнул на него и схватил за плечо, придавил книзу, не дал подняться.
– Он придет завтра! – крикнул Алабин в лестничный пролет. – Папе с мамой привет!
После чего он помог Васе встать, взял за руку и втащил в приоткрытую дверь квартиры.
– Колечко, говоришь? – бормотал он, снимая и вешая на крючки плащ и кашне, кидая шляпу на полку над вешалкой. – Обручальное, что ли? Венчается раб божий, комсомолец Василий Алабин! Исайя, ликуй!
– Папа, не надо, – сказал Вася.
– Пойдешь к ней завтра, – отчеканил Алабин. – Посмей только не пойти! Пойдешь и попросишь прощения за всю эту безобразную сцену, за весь этот идиотизм. И передашь ей, что она и ее родители при всех обстоятельствах остаются моими, то есть нашими друзьями и всегда могут рассчитывать на нашу помощь. Разумеется, в пределах возможного. А тебе надо школу хорошо окончить и к экзаменам в институт готовиться, а не донкихотствовать за чужой счет. Да, да, – говорил он, входя в Васину комнату и рассматривая его натюрморт. – Да, да, ты же честный человек, вот и попробуй честно взглянуть и сам себе честно признаться. Ну-ка, ну-ка…
Он снял пиджак, повесил его на спинку стула, засучил рукава кремовой сорочки, для чего предварительно выстегнул запонки и звонко положил их на край книжной полки, потом сел на стул, взял кисточку, запрокинул голову, всмотрелся в холст, потом смешал краски на палитре и начал поправлять Васину работу.
– Ты что! Не трогай!
– Тш-ш! – властно сказал Алабин. – Подойди-ка. Смотри. Что это за чернота? Тень, говоришь? Вглядись в нее, какая она на самом деле. Она живая, дышащая, наполненная. И на картине она должна быть живая. Смотри, смотри – вот так. Вот так. Смотри и учись! – неожиданно жестко и даже злобно сказал он. – Учись!
– И вот еще вдобавок ко всему размышления сознательного рабочего Бычкова Алексея Ивановича, – сказала Юля. – Запиши:
– Его картины были везде! И в Третьяковке, и в павильонах ВСХВ, и во Дворце культуры Метростроя, и в приемной товарища Кагановича, и в журнале «Огонек», и даже у нас на кухне соседка повесила численник с его картиной. Картины были очень красивые и похожие – приятно смотреть. И я смотрел, и у меня пропадала вся злость на него. Обида, конечно, была, и на Аньку, и на него, но злобы не было. Наоборот! Наоборот, я даже решил, что все случилось честно и справедливо. Потому что он – особенный человек. Талант. Может, даже гений. Что это не так, я понял гораздо позже. И еще я понял, что понимать надо не только правильно, но еще – вовремя. Дорога ложка к обеду. Сказал бы «дорого яичко ко Христову дню», да нельзя. Я ведь сознательный советский рабочий, член ВКП(б). Материалист и атеист.
– Вот еще одна сцена, – сказала Юля в следующий раз. – Важная. Прошло уже три года. Еще одно воскресное утро в семье Алабиных.
– Почему у тебя все время воскресенье? – спросил Игнат.
– Наверное, в моей жизни все самое интересное было в воскресенье. Будни – школа, институт, работа. А тут воскресенье. Чай на белой скатерти. Булочки и варенье.
Но вот чай допили. Аня унесла посуду.
И опять скандал.
Вася – уже студент.
– Мне наплевать, что он верит в мой талант! – кричал он. – Если верит, пусть зачтет мне весенние этюды, а если не зачитывает, пусть не болтает!
– Успокойся, – сказал Алабин. – Давай я ему позвоню. Объясню, что ты старался.
– Не надо! – сказал Вася. – Я сам. Я ему прямо скажу. У нас с ним принципиальные разногласия. Я ему все выскажу. Я знаю, откуда что берется. Он ученик Саула Гиткина. Этого… колориста. Пепельные купальщицы на розовом пляже. Знаем! Изжили, хватит.
– Дались вам эти чертовы купальщицы. Хорошая картина ведь, а?
– Пустое эстетничанье.
– Прекрати. Я тоже учился у Гиткина. Правда, недолго, к сожалению.
– К сожалению?
– Это большой живописец.
– Оторванный от жизни эстет!
– Ты, по-моему, слишком огорчен своим неудом. – Алабин, как всегда, старался быть спокойным, ироничным, все понимающим. – Честное слово, оно того не стоит…
Вошла Аня:
– Петя, я в магазин схожу.
– Давай, – кивнул Алабин и обратился к Васе: – Так вот. Это большой живописец. Допустим, он сейчас не в моде. Не пишут, не выставляют. Не созвучен эпохе. Так бывает. Но ты, мой друг, запомни: через много лет его оценят. Оценят его, так сказать, вклад в искусство. Вклад – он сразу не виден. Но он есть, он проявляется тайно. Возьми, к примеру, мою работу, я понимаю, это нескромно, о себе, но все же. Я совсем другой, чем Гиткин.
– Правильно, – сказал Вася. – Ты у нас почти что классик социалистического реализма. Статью товарища Кеменова о себе читал? Не скромничай, не маши рукой. Член Академии художеств, кавалер ордена Ленина. А он – типичный эстет. Советское искусство отбрасывает таких на обочину!
Аня слушала их спор, стоя в дверях с сумкой в руке.
– Тьфу! – разозлился Алабин. – Я не про ордена и обочину. Вот посмотри на мои вещи внимательно. В моих вещах, особенно в цветовых и светотеневых решениях, видна школа Гиткина. Он научил меня мыслить колористически связно, ты понимаешь? Не раскрашивать поверхности, а лепить цвето-световые объемы, и при этом внутри общей задачи, понял? И я тебя этому учу, и в тебе это тоже потихоньку прорастает… Еще раз повторяю тебе: через много, а может, и через совсем немного лет, когда социализм будет построен уже не в основном, не в целом, как сейчас, а победит полностью и окончательно, – вот тогда советское искусство будет шире, разнообразней… Тогда не только тематическая картина или портрет будут царить в искусстве, но и лирический натюрморт, например. Философский натюрморт, я бы даже так выразился. Философский натюрморт, живописное размышление о высокой сути простых вещей, он тоже получит свое место на стендах советских выставок. Вот тогда Гиткина оценят по-настоящему.
– Допустим, – сказал Вася. – Но я сейчас живу. Но не в том дело! А если ты, оказывается, так ценишь Гиткина, где ты был, когда его картинки из музеев выволакивали? Куда ты смотрел, когда его на всех выставкомах зарубали? Когда он ел и пил неизвестно на что?
– Васька, – подала голос Аня, – хватит над отцом измываться, ей-богу.
– Ничего, – сказал Алабин. – У нас разговор принципиальный. А что я, по-твоему, должен был делать? Я, конечно, пытался отстаивать. И на заседаниях, и даже, извини за выражение, в кулуарах. Старался замолвить словцо. Но что я мог один, против всего президиума, против всей редколлегии, против всего выставкома? Против всей линии на реализм, на изображение жизни в формах самой жизни? Что я мог сделать? Помочь ему? Но как? Деньгами, что ли? – Он попытался усмехнуться.
– А хоть бы и деньгами. – Аня встряла в разговор.
– Да не деньги же ему нужны, как вы не понимаете… При чем тут деньги? Тут все серьезнее! Что я мог сделать?
Вася махнул рукой и двинулся к двери.
– Погоди, Василий. Видишь ли… В жизни мы часто ничего поделать не можем. Ну не в силах, и все тут. Когда человек один перед летящим на него камнем с горы или волной наводнения – кто его осудит за то, что он отскочил в сторону или на дерево влез, а не погиб, глупо и бестолково? И нас никто не осудит. Такова жизнь. Но думать, думать своей головой, понимать, что происходит, давать внутреннюю оценку мы просто обязаны.
Вася резко повернулся:
– Ты хоть понимаешь, что ты сказал?
– Что?
– Я думал, ты честно. Честно отмежевался от формальных колористов, от Гиткина. Честно осудил проект Капустина. Честно проголосовал против Сокольского. И еще много против кого. А ты, оказывается, фигу в кармане держишь.
Алабин даже задохнулся:
– Это политическое обвинение! Ложь!
– Нет, правда, – сказал Вася. – Не бойся, я никому не расскажу. Мне важно самому понять…
– Вот и знай, что это чепуха.
– Нет, правда, – повторил Вася. – Вот почему у тебя учеников нет. Тебе никто не верит. Словам не верят и картинам тоже, тем более!