Автопортрет неизвестного — страница 64 из 70

Визитер хмыкнул.

Тут Алексей снова посмотрел на него и увидел, что одежда на нем вроде бы совсем простая, но при этом высочайшего, отменного качества. Кепка из тонкого серого твида, шелковый шарф, отлично скроенное пальто и даже ботинки, хоть круглоносые и на шнурках, но явно импортные и очень дорогие. Перед Алексеем стоял не просто дяденька, а настоящий джентльмен.

– Я не советский человек, – сказал джентльмен Алексею. – Я подданный Ее Величества.

Алексей не нашел, что ответить. Да и что тут скажешь? Он неопределенно пожал плечами, и всё. Джентльмен приложил два пальца к козырьку кепки:

– Тогда я, с вашего позволения, пойду в домоуправление?

– Всего доброго, – сказал Алексей.

Слава богу, в домоуправлении была какая-то тетенька. Она сказала, в какую квартиру переехал художник Алабин в сорок седьмом году. Смешно: это оказалась квартира в том же подъезде, только четырьмя этажами ниже.

Джентльмен позвонил в дверь и спросил, здесь ли живет художник Алабин Петр Никитич. Детский голос, слышно было, позвал тетю Таню. Почти старушечий голос объяснил, что художник Алабин Петр Никитич давно скончался.

– Таня! – закричал джентльмен через дверь. – Таня Капустина!

– Кто это? – спросила старуха.

– Вася Алабин!

Дверь открылась. Они узнали друг друга и обнялись. Васе было шестьдесят шесть, Тане – уже совсем под семьдесят. Вася был одет джентльменом, на Тане был длинный ситцевый халат. Рядом с ней стояла очень красивая девочка лет пяти или около того. Из комнаты высунулась еще одна женская голова, это была дама лет пятидесяти, волосы крашены в рояльно-черный цвет. У Тани была совсем короткая стрижка, почти мужской седой ежик.

Прошли на кухню. Таня поставила чайник. Красивая девочка принесла вазочку с пряниками. Она внимательно рассматривала Васю, особенно его ботинки и твидовый пиджак в мельчайшую клеточку, с замшевыми заплатками на локтях; видно было, что она не хочет уходить. Вдруг спросила, будто догадавшись: Do you speak English? – I believe I do, – улыбнулся Вася, но Таня махнула девочке рукой, и она исчезла.

Таня быстрым шепотом рассказала о том, что Алабин в сорок пятом году женился на ее маме, то есть на мачехе, хотя она ей как мать. На Марине Демидовне, она же Дмитриевна, они ведь были любовниками чуть ли не в двадцать шестом. Он женился на ней после того, как пришло извещение о смерти Антона Вадимовича; вернее же после того, как мама совсем почти тронулась, продавала вещи и покупала пирожные в коммерческом магазине. Петр Никитич привел ее к себе, они расписались, и Таня с ними жила, а потом мама повесилась. Тогда-то Петр Никитич переехал из той квартиры, – Таня показала наверх, – в эту маленькую, сбоку от арки. Поэтому тут только две смежные комнаты. Арка как бы пожрала громадную комнату и две небольших. Петр Никитич страшно тосковал, бросил живопись, преподавал, иллюстрировал, но почти двадцать лет – ну, точнее, семнадцать лет – прожил как будто во сне. В депрессии на самом-то деле. Потом тоже покончил с собой. Страшным образом. Отравился и сам себя сжег в маленьком деревянном домике, недалеко от метро «Новослободская». Паспорт привязал к дереву у входа. По паспорту поняли. Слава богу, дерево не успело сгореть, пожарные приехали и увидели. Похоронили на Ваганьковском. Хожу туда иногда. Но вообще, оплачиваю уборку, чтоб листья заметали. Самой уже тяжело. Вот такая наша жизнь…

Вася совсем коротко рассказал о себе: плен, лагерь в британской зоне оккупации, отчаяние, когда стали говорить, что всех сейчас вернут в Союз.

– Ты что, недобитый власовец, что ли? – сощурилась Таня.

– А ты что, дура, что ли? – хмыкнул Вася совсем по школьному, так что она не обиделась, а улыбнулась. – Я ведь жил в этом доме, я видел аресты. Твой папа погиб почти что на моих глазах. Я сказал английскому офицеру, что не хочу возвращаться туда, где правят ВКП(б) и Сталин. Офицер сказал: «А вы на следующих выборах проголосуйте против Сталина, выберите другую партию в парламент». Запад, Танечка, – это идиоты. Лет пять назад я дал соседу прочитать «Архипелаг ГУЛАГ». Он был весь в слезах. Он спросил: «А почему эти странные русские, когда их пытали, не обращались в суд?» Слава богу, в лагере была одна добрая медсестра. Она помогла мне убежать. Мы убежали вместе. Мы поженились. Мне дали британский паспорт. Я подданный Ее Величества. Я счастлив.

– Поздравляю, – сказала Таня.

– Я вот зачем пришел, Таня. Ну, старое пепелище и прочая глупость. Но главное вот. Скажи, у тебя остались картинки Петра Никитича? Особенно маслом, хоть какие-то этюды?

– Да. Показать? Но они где-то на антресолях. Довольно много.

– Не надо, не надо показывать. Остались – это главное. Много – это прекрасно. Слушай. Сейчас вылезло довольно много работ Саула Гиткина, слышала такое имя? Петр Никитич говорил? Его великий учитель, школа формальных колористов, помнишь? Ну, неважно. Слушай меня. Они очень хорошо идут. Уже на «Сотбис» просачиваются. Но практически все эти работы, особенно которые маслом на старой фанере и подписаны в левом верхнем углу буквами С. Г., – это не Гиткин. Это Алабин. Любой серьезный эксперт скажет. Алабинский выворот кисти, алабинский паркетный мазок. Ни у кого такого нет. Только один раз у Челобанова. Но Челобанов тут совсем ни при чем. Это Алабин.

– Так. Ну и что мне с этим делать?

– Элементарно, Ватсон! Задача-двухходовка. Сейчас продается вот этот якобы Гиткин, уже довольно дорого. Потом мы поднимаем шум. Доказываем, что это не Гиткин, а Алабин. И ты продаешь, что у тебя есть Алабина. Еще дороже. Твоя цена, мои комиссионные. Впрочем, решать тебе.

– А как это могло случиться? Зачем Алабин писал вместо Гиткина?

– Пока не знаю. Если у тебя получится раскопать, будешь молодец. Но это во вторую очередь. Главное – установить факт. Гиткин – это не Гиткин. Это легенда о великом учителе. Настоящего, подлинного, подтвержденного Гиткина сохранилось штук десять маленьких натюрмортов, большие «Купальщицы» в Третьяковке и три десятка правок. То есть он правил этюды учеников. Вот и все.

– Поразительно! – легко вздохнула Таня. – Как все в мире связано. Как мы все связаны, жизнью, любовью, правдой, ложью, историей… Мы, даже самые маленькие люди, входим в историю, а история входит в нас. Я смотрю на тебя, Вася, и я понимаю, несмотря на все, какой ты мне близкий человек. И я близка тебе, и мы все кругом близки друг другу. Человек очень сложно устроен, человек – это созвездие других людей, которые живут в нем и благотворят ему, так же как он благотворит им…

Вася вдруг страшно разозлился:

– Нет! – Он даже ладонью негромко хлопнул по столу. – Это все красивые слова. Мы друг другу никто. Человек прост. Он ужасно, оскорбительно прост. Он хочет тепла, еды, еще чего-то там. Любви, например. Поцелуев, объятий и всего остального. В зависимости от возраста… И еще хочет помучить ближнего своего. Посмотреть, как ближний перед ним будет корячиться, как жук на иголке. Таня, я вот такой. У меня была длинная и ужасная жизнь, я не знаю, что мне предстоит, сколько лет я еще буду жить, но я знаю, что она все равно будет ужасная. Я жил в предательстве, Таня. Моя мама предала отца, я предал его тоже, потом предал отчима, потом родину, но и они предавали меня! Особенно родина, тебе, наверное, это неприятно слушать… Отец, впрочем, тоже: когда я попытался к нему прийти, мне лет двенадцать было, он меня выгнал. И посмеялся над моим костюмчиком. Потом Алабин мне советовал пойти к отцу, как-то поддержать его, но… но ведь отец меня уже один раз прогнал. Правда, Алабин об этом не знал. Но все равно эта моральная разлюли-малина мне показалась предательством. Как будто он хочет от меня избавиться. Я хотел быть хорошим – с тобой. А ты со мной даже не поговорила как следует. Скажи, у тебя что-то было с Алабиным?

– Ты с ума сошел!

– А почему Марина Демидовна повесилась? Обыкновенно это бывает от ревности.

– Она была сумасшедшая.

– Так говорить о матери! О женщине, которая была тебе как мать!

– Вася! Она заболела психически, вот что я хотела сказать. Мы не уследили. Хотя она много раз грозилась самоубийством. Не уследили, наша вина. Она в чем-то там меня подозревала, конечно. Именно, кстати, по поводу Петра Никитича…

– Ага!

– Дурак ты, Васенька. Я с пятнадцати лет живу с женщинами.

Вася, как и положено настоящему английскому джентльмену, и бровью не повел. Но все-таки не удержался спросить:

– Кто ж тебя совратил при советской власти?

– Меня? Никто. В пятнадцать лет я совратила нашу учительницу по истории. Мы любили друг друга очень. Потом она меня бросила.

– Почему ты мне ничего не объяснила? Почему не захотела со мной поговорить? А просто сказала: «Ах, ах, нет, нет, это ужасно, это ужасно». Почему?

– Мне было страшно и стыдно произнести. Я даже не понимала, что я чувствовала. Одну только невозможность. Невозможно с тобой спать, невозможно об этом говорить. Теперь могу вслух сказать и повторить: страшно и стыдно. Страшно и стыдно.

– Хорошо. – Вася чуть зубами не заскрипел. – Хорошо. Но ты извини, я буду говорить прямо, грубо, хамски. Почему ты не могла ради благодарности мне – за спасение твоего отца – ноги раздвинуть? На недельку, на месячишко? Ну хоть на один разочек! А потом притворяйся как хочешь. Что заболела. Что в Бога уверовала и в монашки собираешься. Что хочешь говори. Но хоть в первую-то брачную ночь могла ноги раздвинуть? А? Оскоромиться мужчиной могла, нет? Или в самом крайнем случае сказать мне правду! Я бы понял! Я же не сволочь. Был тогда, во всяком случае.

– Зачем, Вася?

– Отца твоего спасти, вот зачем! Мы бы расписались в ЗАГСе, и Антона Вадимовича бы уже никто не тронул. Потому что мой отец Сталина с натуры рисовал, ты поняла? Колдунов, этот подонок, тут же написал бы статью, какой у нас есть великий советский архитектор Антон Капустин! Эх ты, Татьяна Ан-то-нов-на! – Он нарочно выговорил по слогам отчество. – Умер в лагере твой папа. В голоде, побоях и вшах. Из-за твоих лесбийских принципов. Небось, над извещением о папиной смерти слезки лила, мамочку обнимала. Предательница ты, самая настоящая, вот ты кто. Со мной не сравнить.