Автопортрет с догом — страница 23 из 63

От яснополянского старца пошли все расширяющиеся круги, имя за именем, книга за книгой; и каждая из этих книг и имен приносила еще свое созвездие книг, которые почти никогда не противоречили друг другу — при сопоставлении их друг с другом. Все извлекаемое из этих книг было как бы проекцией одной и той же истины на различные уровни сознания (моего собственного в том числе), сознания, которое все больше раскрывалось и обнажалось, впитывая в себя эту мощную пищу. Но это было уже потом, позже. Такова заслуга Томаса Манна.

Пить я бросил. Стал взрослым. Несколько честных и глубоких книг сделали со мной то, чего не смогли сделать никакие увещевания и лекарства. Алиса почувствовала, что со мною неладно. Я еще раз вышел из-под ее опеки — теперь уже навсегда. Она, казалось бы, должна была радоваться за меня, но она только грустно смотрела куда-то мимо меня и качала головой. Я забросил свою живопись. Я забросил себя. Забросил жену. Забросил все. Я замкнулся, мы перестали бывать на людях. Она хотела «вылепить» меня — а я вылепил себя сам. Казалось, она хотела иногда вернуть меня к моему прежнему состоянию: ведь был я тогда такой понятный, управляемый, обозримый. Мы перестали бывать с ней вместе где бы то ни было. Я неделями не брился, перестал следить за собакой, с работы — сразу за книгу — и молчок. Она качала головой: лучше бы уж я пил. Но опять я забежал вперед: это было уже потом, после моего последнего возвращения из Кедриков.

Пришел я в последний раз оттуда тихий, смирный, с больничным узелком за спиной. Алисы дома не было. Я не спеша убрался в квартире, перетащил свою кровать в маленькую комнатку, погулял с Дези. Она уже отвыкла от меня — не верила, что я не уйду снова. Пошел на работу, написал заявление, взял расчет. Работу я решил поменять, пойти на рудоремонтный завод оформителем. Пускай не так прибыльно, но зато спокойнее. Куда мне? Детей у меня нет, Катька выросла. Да и стыдно было перед теми, с кем вместе работал. Хотелось порвать со своим прошлым. Мне казалось, что лучше всего было начинать с работы.

Пришел на рудоремонтный. Меня уже давно зазывал сюда Степан Степаныч — мы познакомились с ним в Кедриках, он тоже лежал там. За пристрастие к спиртному его все, даже медперсонал, звали так: Стакан Стаканыч. Славный был старик. Он походатайствовал за меня перед директором, и меня приняли. В понедельник я должен был выходить на новую работу.

А пока я пошел домой. Когда Алиса пришла вечером, я даже не вышел к ней. Было не стыдно, было безразлично. Я устал от борьбы с собой. И она тоже не заглянула ко мне.

Утром я стоял, как всегда, в дверях спальни и смотрел на нее, спящую Алису. Она мне сказала:

— Сядь, — с закрытыми глазами, показав место рядом с собой.

Я сел.

— Вернулся?

— Да, Алиса.

— Давай заканчивать, Роберт. Я больше не могу. Все.

Она заплакала, сказала, что ей стыдно за меня. Что над ней смеются. Что она ничего не успевает со мной. Что я лишил ее творческой силы, что она не может не думать обо мне, даже когда пишет. Ходит какая-то заторможенная. Что мы уже давно не муж и жена. Что надо заканчивать. Все.

Я пожал плечами. В общем, мне было все равно. Развод так развод, какая разница. Я готов.

Она рассмеялась. Мы как-то легко, весело решились на это, под циничные поцелуи и жаркий лед последних ласк. Она быстро все устроила, нас развели в два дня. Я взял на себя судебные издержки. Двести рублей, которые я так никогда и не заплатил.

Было солнечно, морозно, не покрытая снегом земля была легка и звонка, мы шли под руку, постоянно попадая ногами в вымороженные лужи, давя прозрачный молодой лед, — такие еще молодые — и такие — уже — свободные. Опять была осень, как тогда, когда мы познакомились с Алисой. Но по-другому солнечная и морозная, чем тогда. Все-таки с Алисой мне было легче пережить перемену. Мы съели большой прощальный арбуз, пригубили муската — и разошлись каждый по своим делам, будто бы неотложным. Я — заканчивать оформление на новую работу, она — в редакцию. Через час я вернулся домой, подутюжил свою черную пару и пошел на танцы. Другие девчата жались по стенам, другая звучала музыка, другие одежды, другие парни — не мы, не мы. Я спустился в курилку, сунул в карман свой вышедший из моды галстук и глянул в зеркало. Двадцать девять, увы. У висков блеснула седина, глаза мутны, плечи сутулы. Для этих пятнадцати-шестнадцатилетних подростков — вполне ископаем. Увы.

Я пошел к Косте (мы уже были с ним года два как знакомы) и сыграл с ним партию в шахматы. Потом я пожаловался ему на свою жизнь, он мне на свою, потом мы оба вместе — на жизнь вообще. Потом выпили. А потом пришла Лора и отправила меня домой. Я еще успел на последний сеанс в кино.

Именно там, в кино, я заметил, что уже другая погода на дворе, что выросло новое поколение и что я уже не юн. Да и не молод. Другие мальчишки и девчонки сидели на последнем ряду, держались за ручки и целовались — не мы. Как печально — не расстаться с юностью — знать, что другие с ней расстанутся тоже; вот что, собственно, составляет зрелость. Но они еще не знали.

Я вышел, не досмотрев фильма. Какая-то сыщицкая героическая любовь.

Я погулял еще по городу, съездил на вокзал. Посмотрел на уходящие поезда. Бросить все, уехать куда-нибудь. Куда? Вот именно — куда? Это ведь только уходящие поезда — зовут, но ведь и они все равно куда-нибудь приходят. Идеальная же для меня обстановка: покой в вечно летящем поезде. Но мой-то поезд стоял, а внутри его был невообразимый хаос. Нелепость, которой не замечают пассажиры.

Было около двух. Я подкатил к дому на такси и посидел еще немного у себя в подъезде на ступеньках. Не хотелось так «рано» возвращаться домой: я должен был теперь показать ей свою «свободу», я должен был теперь вести настоящую холостую жизнь. Но вдруг Алисы еще нет дома? А если все-таки она дома, то два часа — этого уже достаточно, чтобы показать свою «свободу», или нет? Нет, рано. Я накинул для верности еще полчаса и подремал. Сверху неслись какие-то женские не то стоны, не то вздохи, опять, наверное, мой сосед Валерка тискал дородную десятиклассницу из соседнего подъезда. Все стены на площадке вытер. Посидев еще с десять минут, я встал.

Я поднялся к себе, вставил ключ — и тут увидел на верхней площадке Алису, прикорнувшую на подоконнике. Одна нога на батарее, сапоги брошены на полу. Почему-то мне ее стало жаль: такая несчастная. Сидит и дремлет, уткнувшись в воротник. Другая нога на весу.

— Разве у тебя нет ключа? — дотронулся я до нее.

— Есть ключ, — повертела она ключом перед моим носом и высунула, как маленькая, язык.

Мы рассмеялись. Она тоже, оказывается, показывала мне свою свободу. Мы могли бы так прождать друг друга до второго пришествия. Смешно.

Мы понимающе посмотрели друг на друга и легли в одну постель. Так и живем с тех пор, разведенные. Даже лучше. Ароматнее, что ли. Считается, что у меня пока нечем заплатить за развод. А суд не настаивает. И мы живем. В паспортах тоже полный порядок. Катьке мы ничего не говорили.

Доходы, правда, у нас раздельные. Алиса научилась варить суп из концентратов и иногда угощает меня им от полноты сердца, а я дарю ей по старой памяти безделушки. И конечно, кухня в праздники остается за мной: мы свято храним репутацию нашего дома. Для знакомых у нас все по-прежнему, мы им ничего не говорили. Чтобы они, не дай бог, чего не заподозрили, Алиса проявляет ко мне усиленную при них нежность, а когда гости уходят — усиленное безразличие. Чтобы, не дай бог, чего не подумал я. Но ей бывает приятно, когда я стелю для нас обоих.

Ну, что еще о себе? У меня печень. В последнее время она сильно у меня расходилась (сказывается моя бурная молодость), так что когда кто-нибудь спрашивает меня:

— Старик, ты чем живешь — сердцем или головой? — я серьезно отвечаю ему:

— Увы, уже давно одной печенью, — и не вру.

Говорят, что я угрюм, нелюдим, не люблю людей, ищу одиночества. Не скрою, ищу. В одиночестве, думается мне, вопреки распространенному мнению, мы достигаем объективности существования (и мышления), ибо всякое сосуществование с другими пристрастно, несправедливо, полно ошибок, случайно, нечаянно.

Итак, вот я весь как на ладони — не я, а мои поступки. Что же касается мотивов, то пусть ими займутся другие, если будет охота. Мне они представляются неисследимыми.

МОЯ РАБОТА. СТАКАН СТАКАНЫЧ

Работаем мы со Степанычем. Давно, лет шесть или семь. Сработались и не замечаем друг друга. Как не замечаешь, например, своей руки.

Мастерская у нас просторная, но не светлая. В две комнаты и два окна. Вся загромождена шкафами, ящиками, столами, фанерой, флягами с краской, обрезками досок и пенопласта. Окна — на север, узкие, темные, с частыми литыми решетками, которые нам никак не удается вытащить: работать темно. Да еще на подоконники Стаканыч вечно наставляет своих цветов — чтобы было, значит, уютнее. Оживить мастерскую, сделать ее домашней, «уютней» — это постоянный бзик старика, его идефикс. Цветы все время погибают от запахов ацетона и красок, сначала желтеют, роняют листья, потом засыхают совсем.

— Слабый у них характер, нежный, — вздыхает Стаканыч. — Можно сказать, почти что женский.

— Антилигентный? — не поднимая головы, спрашиваю я.

— Вот-вот. Чисто твои барышни, а не цветки.

— А ты их, Степаныч, молоком поливай. Помогает.

— Не-а, не поможет. Уже пробовал. Слабая у них система, на ацетон не рассчитанная. Не то что мы с тобой.

Мы рассчитаны. У нас молоко.

В середине большой комнаты у нас высокий наклонный стол и длинноногие табуреты. На этом столе мы пишем планшеты. Рамки для планшетов мы заказываем в столярке, а затем обклеиваем их ватманом, чаще всего уже старым, использованным, — и пишем. Но оборотная сторона ватмана чистая, и бумага еще раз идет в дело. На использованной стороне — чаще всего чертежи. Всякие, я в них ничего не понимаю. Но Степаныч, когда ему надоедает работать, эти чертежи изучает. Оттянет свои круглые, видавшие виды очки — и рассматривает, что-то там пришептывает и соображает. Интересуется. Научно-техническая революция, ничего не поделаешь. Очки у него треснутые и на резинке.