На столе: гуашь, фломастеры, кисти, перья, ножи из полотен, скальпели, клей, тампоны из поролона, резинки, скрепки, карандаши. На стенах развешаны различные трафареты: шрифты и орнаменты; деревянные циркули и треугольники, стальные и пластмассовые линейки, плакаты по технике безопасности, образцы дорожных знаков. Кроме того, узкий простенок между окном и дверью сплошь, от пола до потолка, завешан раскрашенными фанерными орденами — творчество моего Степаныча. Целая выставка. Он не воевал, но ордена его слабость. Очень хочет быть когда-нибудь чем-нибудь награжденным. На нашем авангардистском, заляпанном в несколько красочных слоев полу (я хотел его однажды скопировать и отослать на бьеннале) — фляги с красками, лаками, растворителями, ацетоном, олифой. Все это полагается убирать в наш противопожарный сейф, но куда все это уместить? Так и стоит все по углам. Раньше у нас были из-за этого неприятности с пожарниками, теперь мы живем с ними мирно: делаем что-нибудь для них — стенную газету к празднику или роскошное поздравление к супружескому юбилею, например, с розочками, голубками, лютиками. Бывают довольны. Эмали, подкрасить машину или холодильник, тоже даем. И они нас прощают. Теперь мы со Степанычем опустились даже до того, что налили в наши огнетушители ацетона и повесили их на стенку, как полагается по безопасности. Тары-то не хватает. А огнетушители эти мы со Степанычем как-то зимой на снегу испытали, вернее, испытывал один Степаныч, а я в сторонке за снежной кучей держался, подтрухивал. Степаныч, как Сусанин, забрел отважно в снег и открыл оба огнетушителя сразу; затем чего-то испугался и бросил их, а они, кружась, ну его стегать желтыми струями! Степаныч споткнулся и давай делать круги вокруг них по снегу, по-пластунски. То-то было смеху. Без шапки, весь в желтой липкой пене, с залепленными глазами, продрогший, злой, — как Зевс, сверкал он на меня своими молниями. Давно я так не хохотал. Дай бог здоровья старику, потешил. Он неделю потом со мной не разговаривал. Даже ацетон назад, когда я им заправил огнетушители, вылил — нечего, говорит, п р о т и в о п о ж а р н у ю т е х н и к у п о д в с я к и е г л у п о с т и з а н и м а т ь. Обиделся. Но потом отошел.
В противопожарном же ящике теперь в основном Стаканычевы пустые бутылки. Лежат без дела, пылятся, пока, в какой-нибудь свой звездный час, Степаныч не просветлеет и не сдаст их все разом, рублей на 30—50. Специально для этой цели дежурку пригоняет, вместе потом с шофером и распивают. Но случается иногда от этих бутылок и польза: когда тары не хватает, мы разливаем в них лак и краску. Помогает производству.
Работаем мы с восьми до пяти. С перерывом на обед. В обед Степаныч сосет из бутылки выдаваемые нам по вредности спецжиры (снятое молоко и кефир) и заедает его ватрушками — экономит. Я хожу в столовую. После обеда мы лежим с полчасика на столах (нога на ногу, под голову фуфайку) и ведем интересные политико-экономические беседы. Собственно, говорит только Степаныч, а я слушаю. Старик просвещает меня по части международной политики — он выписывает две газеты и регулярно смотрит программу «Время». Кроме того, он мне рассказывает, что нового на переднем крае науки. Сам он купил недавно микроскоп и разглядывает в него дома каких-то букашек. Скоро отечественная микробиология обогатится каким-нибудь новым достижением.
Работа у нас не тяжелая, но нудная и однообразная. За те шесть лет, что я здесь, я изучил ее до гвоздя. Пишем мы всегда одно и то же: лозунги, призывы, плакаты. Социалистические обязательства. Парторг приходит в мастерскую и с вечера задает нам работу на завтра. Чтобы утром не было простоя. В день рождения своей жены он тоже просит ему нарисовать что-нибудь безобидное. Я рисую ему всегда одно и то же: букет революционных гвоздик на фоне Спасской башни или серпа с молотом, ну, и дата юбилея, соответственно. Он очень правильный, наш парторг. Все воспитывает нас со Степанычем, особенно меня. «Запорожец» у него тоже красный. Но гаража пока нет.
В общем, хватает работы, без дела не бываем. В основном справляемся, но перед праздниками всегда завал, часто приходится оставаться после работы. Мне кажется, что даже внутренности мои пропахивают тогда красками и ацетоном, а Дези в такие дни даже не встречает меня, как она это всегда делает, дома, а стоит лишь на пороге своей комнаты и формально помахивает хвостом. Не любит этих запахов.
Из окна у нас вид. На переднем плане — черный, закопченный жестяной ящик, в нем мы сжигаем мусор. Дальше — куча старых лозунгов, транспарантов, плакатов; никто, видно, не решается их просто выбросить, а все тащат их к нам: мол, вы делали, вы и разбирайтесь, куда их теперь. Но мы тоже не знаем.
Чуть дальше — железнодорожная линия, по ней ходит мотовоз с платформами. Этот мотовоз любит встать иногда напротив, загородить свет и тарахтеть день-деньской, но в пять снимается и отправляется домой. Депо тут же, рядом. Где они шляются, эти паровозники, пока мотовоз стоит, не знаю. Зимой они заглядывают и к нам: погреться, покурить, стравить анекдот. Степаныч их любит и никогда не выгоняет: сам когда-то работал машинистом.
Ну, что еще? Да, вот та куча металлолома — очень древняя, старая, старее, кажется, самого завода. В ней: щеки дробилок, изуродованные мельничные шары, невесть как сюда попавший рулон изношенной транспортерной ленты, станины металлорежущих станков; мы тоже сюда подбрасываем свои банки-склянки, — в общем, это не металлолом, а уже давно просто свалка. Из литейки вывалили сюда несколько машин шлака. За этим пейзажем — другой: разобранные, со спутанными тросами, экскаваторы, пришедшие на ремонт с карьеров. Стоят, устало опустив ковши; зубья у ковшей выщерблены, стрелы помяты, гусеницы порваны: нелегко, видно, и им дается эта схватка с природой. Изработавшиеся, они — как люди — каждый со своим характером, со своим лицом. Я всегда удивляюсь долговечности и выносливости человека, когда смотрю на эти машины: нет, человек служит дольше.
Слева в нашем окне — железнодорожный переезд; когда он пуст, на нем скачут вороны. Утром через переезд проходит рыжая лошадь с дремлющим извозчиком на телеге, цыганом. Эта лошадь возит продукты в нашу столовую. Иногда еще здесь прогромыхивают «КрАЗы», «КамАЗы», трактора и другой дельный народ, но в общем довольно редко, основная дорога проходит у транспортной проходной. Над переездом — полосатые габаритные ворота, квадратные стальные столбы из сварного швеллера. Наверху поперечина из трубы. Там, в трубе, свила себе гнездо какая-то птица. Одинокая, одна. Никто к ней никогда не прилетал, и детей у нее, наверное, не будет. За воротами — ремонтно-экскаваторный цех, с крыши которого всю зиму свищет желтый конденсат. Целые глыбы ржавого льда намерзают к весне, и нас со Степанычем посылают иногда отбивать лед. Народу не хватает. В цеху ремонтируют ковши, стрелы, гусеницы, перематывают троса, восстанавливают двигатели. Мертвый огонь электросварки с тяжелым, как бы из-под земли, ходом молота. Птица привыкла к ним.
Степаныч стар. Лет семьдесят, не меньше. Ну, шестьдесят восемь. В этом году ему на пенсию. Он отбывал и поэтому на пенсию пойдет позже. За что, не говорит. Тщательно скрывает этот факт своей биографии. Как-то, прослезившись по пьянке, иносказательно, намеками он рассказывал мне про «одного честного человека», который только за одну катушку ниток червонец отбухал. Только за одну. Нес ее через проходную. Если это он про себя, то врет. Натура у него хищная, одной катушкой он бы наверняка не прельстился. Но он молчит.
Я уже говорил, что в мастерской у нас две комнаты: одна как бы его, Степаныча, а другая как бы моя. У Степаныча там идиллия: занавесочки, кружавчики, под порогом половичок. Створки самодельного шкафа он обклеил цветными репродукциями из «Огонька» и покрыл их лаком. Эти репродукции суть: Рембрандт, «Автопортрет с Саскией на коленях», Васнецов, «Три богатыря», «Девятый вал» Айвазовского и т. п. Особенно много у Стаканыча Рубенса. Любит этого художника. Он ему понятен, близок. Такой земной. Далее еще на стенах имеются: портрет Черепановых вместе с паровозом (местная реликвия) и портреты генерала Карбышева и Фомы Аквинского — где-то он этого богослова раздобыл. Кажется, выдрал из старой «Нивы».
— А Фома тебе зачем? — как-то спросил я у Стаканыча. Неотомистом Стаканыч стал, что ли?
— Надо, Федя, надо, — таинственно отвечал старик.
Всех он крестит «Федями», когда таинственный. А таким он бывает два раза в месяц: перед авансом и получкой.
В мастерской — мольберт Степаныча. В каждой мастерской должен быть мольберт, считает он. Вдохновляет. На нем он иногда пишет свои картинки и сбывает их на базаре. Дома творить ему старуха не дает. Когда у старика вдохновение, он выпроваживает меня из мастерской пораньше, запирается — и сам черт тогда ему не брат. Берет палитру, отходит от мольберта, прищуривается, задумывается, снова прищуривается — а затем бросается на холст, как бык на тореадора. Краска брызжет во все стороны, глаза сверкают, седые клочки из-под тюбетейки развеваются, как на ветру, — не Стаканыч, а Сикейрос какой-то. Вдохновение. Потом сбывает свои вдохновенные полотна на рынке. «Обнаженные» среди скал, полян, у ручьев, берез и т. п. — его постоянная тема. Вернее, его заказчиков. Но пишет он и «для души». Уже года три стоит у нас в мастерской незаконченный натюрморт Степаныча под названием «Сундук матери». Что-то Степанычу мешает закончить это великое полотно. На холсте: зеленый, в железную клетку сундук с раскрытой крышкой, из сундука как-то демонстративно картинно выпущено украинское полотенце с вышивкой, на внутренней стороне крышки — икона, на дне сундука — обернутые газетой сапоги (головки видны), новехонькая буденовка и из-под нее — эфес шашки. Натюрморт не закончен — и будет ли? Художник, в общем, Степаныч никакой. Какой-то искусственный, мертвый, слишком верноподданнический натюрморт. Перспектива здесь чудовищно нарушена, во всем — намеренность, холодность, фальшь, даже сложена буденовка таким образом, что мы видим всю звезду, все пять ее концов сразу. Полотенце тоже слишком уж беспричинно выпущено из сундука, эдакая псевдославянская ширь и залихватскость, и вообще непонятно, зачем этот сундук открыт. Проветривается, что ли? Или специально для зрителя? Но я Степанычу этого не говорю, критики он не выносит. Хвалю. Сдержанная (чуть с завистью) похвала профессионала. Отлично. Шедевр станковой живописи. Бесславие противников обеспечено. Но халтуру, которую он гонит на рынке, я разделываю во все корки, — впрочем, этим его не проймешь, над ней он и сам подсмеивается. Еще Степаныч отлил недавно из алебастра огромного олимпийского Мишку, но он ему не нравится. Все хочет разбить его, говорит: слишком громоздко. Но пока колеблется. Сомневается. Спрашивает у меня совета. Говорит, что ра