Условия, которые поставил Алисе отец, были не слишком обременительными: не приезжать и не травмировать ребенка.
— У ребенка и так родовая травма, — говаривал полковник.
— Вот как? Какая же это, папа? Что-то мне ничего об этом не известно, — хлопала своими невинными кошачьими глазками Алиса, а полковник лаконично отвечал:
— ТАКАЯ мать.
Алиса плакала и просила простить ее.
Ходила Катька по городку в военных юбках, скроенных теткой из полковничьих отрезов, в ушитых защитного цвета рубашках, в пилотке, в шинели, в сапогах. Заходила проверить порядок в столовой, в казарме, в боксе. Когда ей прискучивало мужское общество, она шла на коммутатор к телефонисткам поиграть в какие-нибудь женские игры: посмотреться в зеркальце, примерить штатскую блузку, чулки, туфельки, подслушать вместе с девчатами какие-нибудь сердечные телефонные излияния сверхсрочника. Но с ними ей быстро прискучивало. Лучше постоять на КПП, посмотреть на проходящих.
— Рядовой Рябченко, — строго спрашивала Катька, — как вы носите пилотку?! На два пальца над правым ухом — не знаете? А звездочка почему не почищена, на гауптвахту захотели? Передайте вашему старшине, что я накладываю на вас взыскание: два наряда вне очереди.
— Есть два наряда вне очереди! — радостно отвечал солдат.
Катька удалялась.
Или — на вечерней поверке:
— Эй, Сорокин! Подтяни ремень, Сорокин! Распустил живот, как директор. Разжалую! — Сорокин получил к 23-му ефрейтора.
Вместе с дедом она прибывала утром в артбатарею на утренний осмотр. Проверяла обувь. Воротнички. Тумбочки. Проверяла со взводными, как вычищено оружие. Интересовалась личными делами. Вечером выходила вместе с батареей на прогулку и горланила с солдатами песни. Ходила с дежурным по части по городку, снимала пробу в столовой. С разводящими проверяла посты. Солдаты шутливо ее прозвали начальником штаба и отдавали ей в городке честь.
Когда Катька встречала кого-нибудь в городе из числа отпущенных в увольнение, то останавливала и требовала показать увольнительную. Делала отметку в увольнительной, если солдат курил на ходу или слишком громко разговаривал — не дай бог выражался, — придирчиво осматривала обувь, одежду. Особенно когда тот с женским полом прогуливался. Чтоб не уронил марки. Катьку в городке слушались — и не только из-за ее деда, «бати», которого они безгранично уважали. Просто им нравилась рыжеволосая озорная девчонка — и они подыгрывали ей.
Когда служивый увольнялся в запас, Катька провожала его до КПП, брала адрес, давала свой, отдавала честь, жала ему руку и просила не забывать их с дедом, писать письма. Солдатик искренно обещал и даже, точно, потом отвечал на одно или два Катькиных письма, но потом все как-то иссякало, засыхало. Гражданская привольная жизнь заверчивала солдата, и он все забывал. Но Катька не обижалась Она понимала.
Был их тихий ткацкий городок в ночи езды от нашего, но Алиса не слишком обременяла себя родительскими заботами: открытку и вафельный тортик ко дню рождения, два-три платьица на лето (которые Катька долго не носила — не любила «цивильного»), резиновые сапожки — к весне, валеночки — к зиме. Потом, когда Катька стала взрослее, то — лифчик к женскому дню и сорочку — к Новому году. Ко дню же Катькиного рождения посылала неизменный вафельный торт. Кроме того, в число материнских забот входили чуть ли не ежевечерние воспитательные, выматывающие мои нервы и бумажник разговоры с Катькой по телефону (по счетам всегда ходил платить я), с цитатами из Руссо, Монтеня и Сухомлинского, и я постепенно, год за годом вслушивался в ее сначала жалобный, какой-то детски испуганный, потом безразлично-уважительный, затем насмешливый, ироничный, глумящийся и, наконец, навсегда циничный голосок ее дочки: она звала (только по телефону) Алису «маменька», а когда она сама, очень редко, к нам звонила по какой-нибудь надобности и к телефону подходил я, так она еще слово «ерс» прибавляла: маменька-с, маменьку-с позовите; так и рос наш ребенок, и в этой быстро и глумливо меняющейся интонации Катькиного голоса только и можно было заметить ее повзросление и неумолимый бег времени — заодно. К тому же мне и некогда было особенно следить за этим: именно на время возмужания Катьки падает время моего бурного увлечения горькой. Так что «Катарина», как ее манерно называла Алиса, преспокойно обходилась без матери и тем более без отца. Теперь она совсем взрослая, наша девочка. Совсем.
Мы редко с ней виделись. Полковник нас к себе в гости не звал, а Катьку к нам не отпускал. Все-таки мы выбирались к ним иногда на праздники. С Алисой полковник обходился как с любимой дочерью в опале, меня же он попросту игнорировал. Помню, как он отрубил мне со всей армейской своей прямотой в первую же нашу встречу, когда узнал, что «даже» в армии я не служил:
— Хи-ляк! Я вас, кто в солдатской робе не хаживал, и за людей не считаю. А за родственников — так тем более.
Больше мы с ним не перемолвились ни словом. О чем было со мной разговаривать? Разумеется, не о чем. Я и молчал, пока они все там, домашние, предавались всяким военно-семейным воспоминаниям, выходил на балкон (он даже зимой у них не заклеивался), смотрел на низкие звезды, слушал вечернюю песню солдат на плацу и неумолчное та-та-та тяжелых пулеметов — где-то за городом, глубоко под землей, их пристреливали там на полигоне. В городке был военный завод.
Потом Катька стала приезжать к нам. Чаще — на праздники, реже — просто на каникулы. К тому времени она уже полностью завладела симпатией старого полковника и делала с ним все, что хотела. Алиса со всей своей спринтерской страстью бралась тогда за Катькино воспитание:
— Катька, уроки.
— Катька, следи за собой.
— Катька, в магазин. Матери надо помогать.
— Ну что это за манеры, Катарина?
Катька помогала. Она ухмылялась и своей развинченной походкой балованной полковницкой внучки (любопытно, что когда девочка выезжала из своего городка, то как-то сразу преображалась: становилась мягче, женственнее, теплее) — она ухмылялась и своей развинченной походкой подростка, руки в брюки, в кедах, кепке и джинсах, меряла наш коридор маленькими, в ступню, шажками, а затем, поймав на себе мой тяжелый взгляд (папа был выпимши), все-таки брала авоську и приносила в ней к вечеру две грязные морковки или полбулки обгрызенного со всех сторон хлеба, потратив остальные деньги либо на дорогие конфеты, либо на кино с мороженым, либо на заварные пирожные (ее слабость), либо просто на какой-нибудь поддельный пластмассово-латунный вздор — смотря по Катькиным обстоятельствам.
Она, впрочем, у нас не задерживалась и преспокойно отбывала к своему укладу — с «цивильными» она долго не могла. Накупленное и надаренное «штатское» она не брала с собой, а раздавала друзьям во дворе или попросту оставляла его нам. Она скучала по деду.
Помню, она приехала к нам как-то после шестого класса на каникулы, привезя в табеле одни тройки. Полковника положили в больницу с сердцем, и Алиса вытребовала дочку к себе. Решила вплотную заняться ее воспитанием. Даже меня было решено приобщить к педагогике — я только что вышел из очередного «кризиса». Алиса считала, что ребенку нужна твердая мужская рука. Рука отца. После краткой, веселой и поучительной вступительной речи (при вступлении на должность отца) с моей стороны (и ее шаловливого книксена — я наградил ее синенькой и отпустил с миром) и длинной, со ссылками на академика Сухомлинского и нервными выкриками со стороны матери (она отбирала у Катьки деньги, полагая, что в таком возрасте и т. п.), Катька вздохнула и пошла засаживаться за уроки, чтобы уж седьмой-то класс встретить во всеоружии своих несокрушимых знаний и закончить его на «одни пятерки» (с нее было взято обещание), — а Алиса укатила в командировку.
Я был внимательным отцом. Я взял на это время отпуск. Я бросил пить. Я вовремя будил нашу девочку, делал с нею зарядку и бегал трусцой; делал ей гоголь-моголь, пек ее любимое сладкое, баловал и нежил ее не хуже деда, но так же неукоснительно отправлял ее за стол делать уроки. Мы должны подтянуться. Мы должны исправиться за каникулы (я тоже). Показать им всем. Мы будем отличниками.
Я часто заглядывал в ее (то есть в мою, ставшую на время ее) комнату и удовлетворенно отмечал, что наш невозможный ребенок взялся наконец за ум и прилежно изучает науки, даже губку от прилежности, вон закусил и язычок от усидчивости вон выставил (Дези была положена, впрочем, у дверей во избежание бесцельных блужданий Катьки по квартире, что оказалось не слишком действенной мерой — они прекрасно ладили! Как обнаружилось потом, они были с собакой в сговоре).
Итак, Катька усердно занималась, высунув набок язычок, прищемив его зубками и подвернув от усердия ногу. Решала сложнейшие задачи (мне таких не решить) и учила английские слова. Потом перешла к устным предметам. К истории и литературе. Попросила, чтобы я принес ей с работы бумаги — обернуть учебники, я пошел специально на завод и принес. Молодец, девочка, так и надо. Чистюля. Мы им всем покажем. Аккуратность — лучшая черта воспитанной девочки. Она потупляла глазки.
Она дурачила нас с Дезикой целое лето (ах, старая, не углядела), она дурачила нас так целое лето, пока, уже в августе, мне не вздумалось взять и проверить ее. Она ничего не знала! Просто буквально ничего, я ей даже бы двойки не поставил. Ну хорошо, в точных науках я не силен, но в истории-то когда-то что-то смыслил. Даже пятерку по ней имел, могу показать дневник. Устрою сейчас Катьке по ней экзамен.
Я солидно развернул учебник истории, намереваясь поговорить с девочкой о Гуситских войнах (ее задание на тот день), а заодно и себя проверить (и свое мальчишеское пристрастие к Яну Гусу, — кажется, это он завещал натянуть после смерти свою кожу на барабан, чтобы и после смерти устрашать врагов, — я тогда еще уважал унтер-офицерские добродетели; или то был Ян Жижка? Два, Роберт, два). Я раскрыл учебник. Сразу же мне бросилась в глаза отчеркнутая по полю фраза: «Они молчали. Мими никогда не разговаривала, предаваясь любви: что значили слова в сравнении с выразительным языком ее тела?» Внизу — туда, через всю страницу, вела залихватская жирная стрела — ее старательным детским почерком было приписано: «Молодец. Так и надо». И подпись: Катарина.