Автопортрет с догом — страница 37 из 63

Руку его относит ветром, в руке маленький изящный чемоданчик, под рукой сверток, сверток выскальзывает и разворачивается.

Ветер вмиг срывает со свертка газету и обертывает ее вокруг фонарного столба. Кто-нибудь ее потом прочтет.

На свертке еще какая-то, быть может, синяя бумага, а потом еще, другая, вероятно, такого же цвета, а потом еще, несколько иного, но может быть, такого же (точно не скажешь), а потом еще и, кажется, еще, но и она будет сорвана ветром, никто уже не сомневается в этом, и вот уже одни цветные лохмотья, и они унесены ветром.

Но содержимое свертка остается на месте. Нечто смутное, плоское и беззащитное на голом перроне вокзала. Вероятно, книга, набор дисков или что-нибудь еще. Точно не скажешь.

Человек (он наверняка знает, что́ в свертке, но может быть, и нет), человек (все на миг высовываются из своих укрытий и наблюдают за ним), человек (газета должна быть прочитана сегодня же, иначе она устареет), человек (спешите, к тому же она может быть унесена ветром), человек (если это книга, то, вероятно, подарочное издание), человек (такая она огромная), человек (что-нибудь из классики, наверное), человек (такие, как он, всегда носятся с классикой), человек (а если это пластинки, то наверняка Шенберг), человек (впрочем, может и Пендерецкий), человек (такие, как он, всегда якшаются с Шенбергом), человек (с Шенбергом и отчасти с Пендерецким), человек…

Человек силится нагнуться над своим свертком, но ветер никак не дает ему сделать это, но человек не оставляет попыток, и он беспомощен, этот человек. И надежда оставляет человека.

Он растерянно смотрит на этих людей, шевеля беззвучно губами, и судорожно, как рыба на льду, глотает воздух и беспомощно гребет руками. Вероятно, он просит о помощи, этот человек. Но народ отклоняет просьбы. Кто-то из ожидающих хочет помочь ему, но его удерживают за рукав: зачем?

Сделав еще несколько робких неудачных попыток, получив отказ на свой отчаянный призыв, человек подхватывает свой чемоданчик и снова идет навстречу ветру.

Он идет также навстречу ненависти, потому что он опоздал, этот человек, опоздал, но все-таки он успеет — и потому, конечно, что он легко одет. Потому что Шенберг и Пендерецкий — и потому, что он легко одет. И потому, что он оставляет сверток.

Он налегке, этот человек. И лучше бы ему не оставлять свертка. Без плаща, без вещей, в светлом летнем костюме. На человеке нет даже шляпы. По-видимому, он только что с самолета, из каких-нибудь теплых стран. Откуда же еще.

Он суетлив; в беспокойстве приближающейся вины он то и дело поправляет галстук, придерживает полы пиджака и смотрит еще вдобавок на часы. Зачем он смотрит на часы? Это разжигает ненависть.

Это разжигает ненависть, это отдаляет надежду.

Человек уже на подходе, ветер же слабее, даже значительно слабее, можно сказать, он уже почти ослаб, но что же он так медлен, этот человек, и зачем он идет навстречу ветру?

Ведь навстречу ветру может идти сейчас только поезд, а поезда все нет и нет, а есть только этот несносный опоздавший человек, оставивший вдобавок сверток и смотрящий еще к тому же на часы. Лучше бы ему прийти вовремя, этому человеку, и лучше бы ему не оставлять свертка, и лучше, чтобы без Шенберга и Пендерецкого, — лучше все-таки без них. И лучше бы он не имел часов. И лучше, чтобы он шел по ветру, этот человек, тогда бы он пришел со стороны дома этих людей, со стороны родины — как надежда, а не поезда, как отдаляющий надежду. Потому что со стороны надежды, но не надежда — это отдаляет надежду. И это разжигает ненависть.

Все медленнее этот человек, лучше бы он не имел часов, лучше бы он шел по ветру.

Все выступают навстречу человеку, смыкаются в черное полукольцо, даже не полукольцо, а кольцо, круг, черный овал ненависти, приоткрытый навстречу вине. И овал поглощает человека.

Он стоит растерянный, этот человек. Не выносит взгляда правды. Потому что у многих — всегда взгляд правды, а у одного — всегда вины.

Он стоит потерянный, этот человек. Он хочет не иметь часов, он хочет идти по ветру. Ветер возобновляется опять, и человек инстинктивно поворачивается к нему спиной. Но поздно: толпа смыкается плотнее и, защищенный со всех сторон ее неприязнью, человек теряет направление ветра.

Вина налицо, все ближе и ближе подступает к нему народ, он не заслуживает снисхождения. Осталось выяснить, что там осталось в свертке, и тогда… И кого-то посылают к свертку.

Все ближе, ближе окружают его люди, он не заслуживает снисхождения. Женщины и молодежь наиболее активны, другие только поддерживают злобу. Бледная женщина в черном, по-видимому вдова, отомстит за свое несчастье. Она уже вступила в эпицентр.

А он растерян, этот человек. Маленький островок отчаяния и надежды. Он что-то ищет в своих карманах, что-то он там такое потерял, этот человек, что-то он, вероятно, хочет предъявить, какое-то невозможное оправдание. С отчаянием и надеждой он посматривает на людей и рыщет, рыщет, неустанно ищет и даже выворачивает виновато карманы — на что он надеется, этот человек?

На что он надеется, этот человек? Вдова уже положила ему руку на горло.

Курьер опаздывает, толпа уже задыхается от ненависти — ну где он, этот невозможный человек? И где этот невозможный Пендерецкий?

Теплая вздрагивающая рука. Холодное вздрагивающее горло.

И вот он уже на подходе, этот курьер (не курьерский, курьер; курьерский прибудет вскоре), — и вот он уже на подходе, этот курьер, и машет радостно свертком.

Обретшая уверенность рука уже не спешит, будущего у нее уже никто не отнимет. Она готова даже поиграть с жертвой, теперь уже можно, она даже готова защищать ее перед другими, тоже теплыми руками, в этом даже есть свое удовольствие — защищать, когда знаешь, что потом все равно уступишь, хочешь уступить, — впрочем, что же это он так не брит и что это задерживается Пендерецкий?

Пендерецкий прибыл. Не Пендерецкий, курьер с предполагаемым Пендерецким. Если бы только он.

Толпа переметывается к курьеру (не к курьерскому, к курьеру, к курьерскому переметнутся позже), толпа переметывается к курьеру и ждет, когда появится на свет Пендерецкий. У человека выставляют охрану.

Толпа жадно обступает акушера. А он все сдергивает и сдергивает со свертка бумагу, запустив руки по локоть — он оказался неожиданно большим, этот сверток, — кряхтит, обливается потом и сдергивает, и спешит, и нервничает, и меняет руки, и кровь, кровь, море крови, и бездушие, и похоть ассистентов над разверстой утробой матери. И наконец он что-то там поворачивает внутри — он уже нащупал плод, поворачивает, отрывает, и проворачивает, и с удовольствием крякает наконец. И он раньше всех узнает, что там (он уже нащупал плод), он раньше всех узнает, кто там, а раньше узнает его рука, и вот он уже готов извлечь его на свет, и все стыдливо потупляют головы — да, чтобы не сглазить ребенка, — и вот еще утробный, но уже наполовину земной крик ребенка.

Еще утробный, но уже наполовину земной крик поезда.

Кто же все-таки появился на свет? Шенберг или все-таки Пендерецкий? Или какой-нибудь другой композитор? А может быть, просто жалкий, не стоящий внимания ублюдок с волчьей пастью и заячьей губой? Этого они так и не успели выяснить и оставили Пендерецкого (поскольку это был все-таки он) лежать на асфальте. Нестройные, космогонические возгласы, вначале неуверенные и мучительные, а потом все более радостные и согласованные, сопровождали появление приближающегося поезда.

И он остался один — один в воронке расширяющейся надежды, в му́ке сужающейся вины.

Все бросились к вещам. Слепая зеленая гусеница нехотя сдавала к вокзалу. Пассажиров охватило уныние. Запыленный гофрированный сфинктер заднего вагона проплыл мимо человека.

А он еще что-то ищет, этот человек. Есть надежда, что это все-таки не билет. Потому что без билета его в поезд никто не пустит. Он даже забыл о Пендерецком, а что бы ему сейчас о нем вспомнить, теперь самое время. Но он все же что-то ищет, этот человек, — есть надежда, что это все-таки не билет. Потому что без билета его никто не пропустит.

Поезд простоит десять минут. Ну, может, чуточку дольше. За это время человек может не раз успеть проверить свои карманы, и подобрать сверток, и посмотреть на часы. Теперь он очень горд, этот человек, что у него есть эти часы. И тем, что он идет навстречу ветру.

Он идет по перрону и даже не оглядывается на сверток. Он идет медленно и степенно, как уверенный в себе человек, пассажир, для которого приготовили этот поезд, но зачем все-таки в его лице беспокойство, и зачем он все-таки что-то не находит в карманах?

Все уже давно в вагонах. Лишь только он один медлит, этот человек. Может, все-таки виноваты билеты (может, все-таки виноваты они)? Карманы, впрочем, он оставляет в покое. (Поток застекленного безразличия следовал за ним по пятам.)

Он идет по перрону, этот человек. Легко одет и смотрит еще вдобавок на часы. Без плаща, без вещей, в светлом летнем костюме. Сверток забыт. Он бросает вызов, этот человек, но покорность сбывшейся надежды его не примет.

Последние приготовления. Взведенный механизм поезда замер на путях, готовый разбить красную мишень семафора. Проводники достали желтый цвет.

Желтым по-черному, проводники достали желтый цвет. Напрасно, поезд не будет отправлен: в него еще не посадили человека.

В него еще не посадили человеков, в первый зарешеченный спальный вагон. Плацкартный вагон, спальный. Бессонных мест 58. (Друзья человека поедут в тамбуре.) И поезд ожидает человеков.

Поезд ожидает человеков. Они приехали. Шесть обтекаемо-громоздких машин по-хозяйски вкатили на перрон и быстро, соблюдая интервал, начали сдавать задом; потом стали сдавать людей в вагон. Начался немыслимый пересчет. (Собаки участвовали в счете.)

Человек подходит ближе. Любопытствует, что там. В узкую щель вплотную притиснутых машин он наблюдает людей, нехотя покидающих обжитое пространство машин. Всего один шаг из машины в вагон (над пропастью неизвестности), всего один шаг, но они мучительно делают его, покидая знакомое пространство. И вот уже машины отъезжают, увозя с собой живое пространство, и вот они уже отъезжают, и ужасное беспокойство овладевает человеком.