Автопортрет с догом — страница 47 из 63

одеть — пример антистилистической функции грамматических правил).

Холст от этого только выигрывал. Теперь композиция приобрела законченный вид. И даже если бы кто и хватился носков, то и тогда их отсутствие было бы человеку на руку, ибо хорошо намекало бы на самоубийство (на что человек и рассчитывал с самого начала). В этом смысле к ценности носков могла быть приравнена только ценность галстука, но последний, как уже было сказано, отвергался из-за того, что человек не хотел быть повешенным. Именно отсутствие носков среди разбросанной одежды и, стало быть, присутствие их на ногах и вызывало живой образ самоубийцы (без чего нельзя было рассчитывать на убедительность воображаемого самоубийства), образ его крайнего отчаяния, растерянности, кусания губ, бледности, трясущихся рук, бормотанья, потемневшего от пота следа носков, вдавленных в ступню камешков и даже воды, готовой принять будущего утопленника. Огнестрельное оружие отметалось из-за невозможности представить облаченный в носок палец ноги на спусковом крючке ружья — пистолетов здесь не водилось (по крайней мере, носок  в  э т о м  м е с т е  должен быть порванным, но у нас ничего об этом не говорилось, носки были целые), а гибель под колесами — опять же из-за отсутствия убедительности картины: голый под колесами. Как и в первом, огнестрельном, случае, понадобилось бы полнейшее безрассудство самоубийцы и прямо-таки развратное воображение исследователя (следователя и исследователя), чтобы представить себе такое. Слишком уж… И под колесами поезда? Нет, слишком уж беззащитно: голый на рельсах. Опасно для воображения. Но может быть, под  р е з и н о в ы м и  колесами? Резиновые, правда, менее бесчеловечны, но и они слишком опасны. К тому же предполагаемое самоубийство под резиновыми прямо вызывало образ огромного города, лета, раскаленного асфальта, сизого смога, роскошной стареющей блондинки за рулем, что отметалось как из-за несогласования во временах года, так и из-за блондинки, хотя и много повидавшей на своем веку, однако же не в таком публичном месте. (К тому же он терпеть не мог блондинок.) Этот случай самоубийства неглиже наверняка бы ее шокировал. Ну, а выпрыг из окна? Нет, и этой смерти нельзя было предписать воображению. Опять эти острые мелкие камни — и голый на камнях. Бесчеловечность этой картины опять была налицо (не забудем, что человек бы упал на эти камни  ж и в ы м). Единственно, когда бы выпадение можно было допустить (хотя и с натяжкой), так это — вы-падение из небоскреба (можно было рассчитывать, что голый, из-за слабого сердца, упадет на камни уже мертвым), но небоскребов в этой стране не водилось, да и сердце у него было здоровое. Оставалось, правда, еще повешение (шансы на которое значительно упали со снятием галстука, хотя и не устранялись полностью ввиду убедительно яркой детали: мокрых на ступнях носков и покачивающихся над полом ног). Но повешение хотя и принималось вначале ввиду убедительности натоптанных носков, тут же из-за этого и отметалось, ибо носки к тому времени успели бы пропотеть, а запах разящих по́том носков… Нет, к своим посмертным запахам самоубийцы, как уже было сказано, относятся ревниво. Итак, как из-за отсутствия недостаточных поводов для воображения (галстука на шее не было), так и из-за неприличного запаха носков повешение отметалось. Оставалось потопление, эстетически безукоризненно принимающее облик голого в носках и трусах, берег, отмель, ил, обжигающую холодом и окончательностью воду, долгое нерешительное захождение, заминку, последнее-и-последнее «прости», мгновенную решимость, погружение, несколько появлений над поверхностью вперемешку с самоиронией и борьбой за жизнь и, наконец, окончательное сокрытие, и конец всему — и запаху тоже.

Нет, в носках было лучше во всех отношениях. Ибо он был небезразличен к тому, какую смерть предпишут ему в своем воображении эти люди. К тому же в носках он не чувствовал себя беззащитным. Не таким, во всяком случае, беззащитным, как просто в пиджаке, или просто в брюках, или просто в туфлях, хотя и со шнурками, или в чем бы то ни было, или во всем этом вместе, но без носков (о том, чтобы надеть все свое и скрыться, не было и речи, ибо ради прекращения погони он должен был симулировать самоубийство). Ужас ног, облаченных на босую ногу в башмаки, запредельный ужас всего существа, всего состава, был ни с чем не сравним, и человек знал это (можно убить человека, лишив его носков, но заставив его надеть при этом башмаки и шляпу).

Но носки хорошо защищали его  н р а в с т в е н н о, и человек это понимал. К тому же у него были весьма нежные ступни, а носки отчасти их предохраняли. Но так… он чувствовал себя в доспехах. И он расправил плечи.

Теперь он готов встретить их — не самим собой, конечно, но этой непревзойденной композицией. Ибо она выражала все необходимое, а именно отсутствие его не только здесь (здесь более всего), но и в поезде, и, может быть (человек на это надеялся), даже вообще в мире. Это была трансцендентальная уловка. Оставалось устранить последнюю улику. И этой уликой был он сам.

Человек вышел на площадку тамбура (голоса все приближались). Открыл наружную дверь. Глубоко вздохнул. Сплошной стоячий вертикальный запах воды пересекал человека: поезд медленно плыл над рекой в серебре несущих конструкций. Состав осторожно преодолевал стык за стыком, можно сказать, он продвигался на ощупь.

Отрывистые крики приказаний раздались совсем рядом — и они выдавили человека из поезда. Плавно и медленно, как во сне, он покинул свое прибежище и приземлился на ящик с песком и тут же скрылся за красным аварийным щитом с ведрами и баграми. (Его ноги, впрочем, вполне могли быть созерцаемы людьми, они приходились гораздо ниже нижнего предела щита, когда бы не спасительный пожарный цвет, отвлекающий любые подозрения. За красным пфеннигом, наверно, он мог бы спрятать и слона.)

Теперь он отсидится здесь (нет-нет, он поедет дальше), теперь он отсидится здесь, приведет в порядок свои мысли. Согреется (там, в вагоне, перед лицом постоянно угрожающей опасности ему как-то все недосуг было согреться, даже мысль об этом его не посещала, но здесь, на воле, он наконец мог заняться этим вплотную). Согреется. Подтянет и даже, может, вывернет на правую сторону носки. Откроет свой немыслимый счет (речь шла об исчисляемых и подглядываемых в щель окнах поезда), подглядываемое-исчисляемое будет разделено потом на 10 (двери он для легкости присовокуплял) и переведено, наконец, в количество вагонов, — сразу считать вагонами он не хотел: то ли вследствие примитивности такого счета, то ли потому, что скудные возможности щели не обеспечивали ему надлежащей математической панорамы (скорее, это была даже не щель, а просто отверстие от выпавшего гвоздя, не сучка́, во всяком случае). В точно рассчитанном месте (он имел в виду последний вагон, но, чтобы успеть, он должен выйти за три окна до него, стало быть, необходимо будет еще произвести операцию вычитания, на что тоже пойдет время) он выйдет из своего убежища, распрямит спину, расправит плечи (вот на это и пойдут эти предусмотренные три окна, он это особенно предвкушал) и легко, с уверенностью, с насмешкой впрыгнет в дорогую и бесконечно родную ему дверь — и поедет дальше. А того, что он останется здесь, за щитом, и не поедет дальше, он ни на минуту не допускал.

Проглотив слюну, он с жадностью приник к дырке и с жаром принялся считать. Укрытие его было вполне безопасно, даже приятно и уютно, и старый, невыкрашенный испод щита хорошо это выражал. Он его этим защищал.

Он принялся считать. Вереница вагонов была бесконечна (нет, пока он исчислял только окна и в вагоны их еще не переводил), вереница вагонов была бесконечна, и малость наблюдательного отверстия еще усугубляла эту бесконечность. Что было делать? Сказать по правде, он чуточку вздремнул. Но отсутствие пропущенных окон и провал заспанного ритма он быстро потом восстановил и продолжал счет с удвоенным энтузиазмом.

Монотонность мелькания окон сменилась затем просто монотонностью ненаселенного пространства. Поезд уже давно прошел, а человек все считал и считал, раскачиваемый ритмом. По-видимому, во всем был виноват этот энтузиазм, вечно опережающий события (хотя в данном случае опережение и перешло в свою диалектическую противоположность). Но может быть, он просто подгонял задачу под ответ (он ведь заранее знал число вагонов) и все еще действовал вопреки очевидности? Спохватившись, он хлопнул себя по лбу и выскочил из укрытия. Поезд катастрофически удалялся, и, так и не дав себе удовольствия расправить плечи и выпрямить спину (окон уже было минус девять, и тут он еще трижды согнулся, сожалея о случившемся), он пустился вдогонку.

Он бежал, он надеялся на родные, близкие двери, на их спасительный приют, на их абсолютную безопасность. Наверняка эти люди теперь далеко от них и наверняка больше к ним не вернутся. Ибо не доверяющие никому слишком верят себе самим, пополняя тем самым (за счет других) дефицит доверия, и все их действия в их глазах абсолютно непогрешимы. Вагон обыскан и, стало быть, совершенно безопасен — еще безопаснее, быть может, чем он был до самих этих людей (так кажется еще более чистым небо после только что пронесшейся тучи); рассудив так, человек наддал еще, и скоро поезд был настигнут. Из желания продлить удовольствие он даже пробежал некоторое время рядом с поездом, имитируя опасность (ощущение опасности) и перепроверяя свои рассуждения, а уж только потом впрыгнул на подножку и взялся за дверь.

Из желания продлить удовольствие он даже пробежал некоторое время рядом с поездом, перепроверяя ход своих рассуждений, а уж потом впрыгнул на подножку и убедился, что дверь заперта. Увы-увы, он тоже оказался в плену стереотипа. Почему он думал, что дверь опять отворится ему? Потому, что он этого хотел? Не знал он, что уберечься от прозреваемых бедствий еще труднее, чем от неожиданных (не знал он, что только собственные недостатки подмечаются в людях, зато этим самым и как бы закрывают нам на них глаза; к чужим, т. е. не нашим, не общим с нашими недостатками, мы глубоко безразличны). Догадка об этом только мелькнула на его лице, так и не став никогда ясно осознанной мыслью.