Народу было много, и все места были заняты. Оставалось одно место в первом ряду, и он занял его (уже потом человек заметил другое место и попробовал пробраться к нему, но на него зашикали, и, изгнанный чужим недовольством и собственным смущением, он вернулся обратно).
Перед экраном была воздвигнута защита из органического стекла — против неудовольствия и равнодушия зрителей, — но в момент психологического контакта актера и зрителя она автоматически устранялась.
Человек с интересом уставился на экран. Органическое стекло поднялось. Два высоких форменных человека вели поезд. Они делали это стоя, производя движения одними руками и устремляя свои дальновидные взоры куда-то вдаль. Делали они это молча, только изредка человек справа, по-видимому главный, отдавал какие-то отрывистые приказания своему помощнику. Помощник четко выполнял инструкции.
Дважды они прошли на красный свет. Зрители заволновались, ожидая катастрофы (образ воображаемого встречного уже опережал кадры), но хладнокровие машинистов вселяло надежду. По-видимому, они очень спешили, эти люди, наверняка они не укладывались в расписание. Ни разу не удалось зрителям заглянуть им в лицо. Они не увидели их даже в профиль. Весь фильм — созерцание спин и затылков. Это наводило ужас. Но это-то именно и вселяло надежду: прямые широкие плечи, твердая посадка головы, тщательно отутюженные костюмы и полная психологическая анонимность происходящего предупреждали всякую катастрофу. Странно, но скупая выразительность этих кадров все время держала зрителей в напряжении.
Поезд резко затормозил. Какая-то вынужденная остановка. Но все время давали зеленый. Машинист недоуменно посмотрел на своего помощника, но тот уклонился от встречи. Теперь зрители хорошо разглядели их. Помощник был значительно младше своего товарища, серое мраморное лицо, твердый подбородок, металлические зубы. Все движения его были как бы механизированы. Виновато положив машинисту руку на плечо (виноватый, извинительный жест: не хочется, но надо — и это согрело его облик), он достал пистолет и навел его машинисту в грудь. Машинист усмехнулся. И в продолжение этой краткой вымученной улыбки в кабину быстро поднялись какие-то черные люди — не из числа тех, что толпились в тамбуре. Передав им машиниста, помощник перешел на его место и тронул. Теперь он поведет поезд один: машинист оказался ненадежным.
Медленно растянув состав, помощник тронул. Зрители, затаив дыхание, ждали развязки. Разогнав поезд, помощник выломил Рукоятку Бдительности, бросил всякое управление и стал метаться по кабине. Тревога зрителей нарастала. Поезд шел напролом, не обращая внимания на предупредительные знаки, и скоро вышел за пределы контактной сети, и продолжал двигаться по инерции. Дав протяжный сигнал, помощник открыл песочницы, готовясь к торможению. Замелькали трубы, шлагбаумы, городские предместья. На всей скорости машинист влетел на огромный, крытый железом вокзал, наддав еще буфером не успевший отойти пассажирский. Помощник глубоко вздохнул. Все было кончено. Сделав тщательную (и последнюю) уборку в кабине, скрупулезно ее осмотрев, он вытер руки полотенцем и заполнил поездные документы. Затем собрал свой кожаный чемоданчик, снял реверсивную рукоятку, выпустил воздух из тормозной системы, закрыл песочницу и вышел.
Его уже ждали. Небольшая группа в пять или шесть человек. Очень черных. Опять эти странные люди, еще более черные и еще более опасные, чем те. И по локоть они держали руки в карманах. Расступившись, они уже были готовы принять преступника.
Он подошел к ним смиренно, передал им рукоятку и документы и, заложив руки за спину, тронулся, сопровождаемый этими людьми. И шляпы у них были до глаз.
Человек сжался от страха. Опять эти государственные воротники, опять эти руки в карманах. Что происходит? В чем здесь опасность? Почему должны быть арестованы все? Почему не оказывают сопротивления? Огромный железнодорожный вокзал был совершенно пуст, и его зловещая пустота хорошо подчеркивалась теперь тем, что все его многочисленные перронные часы вдруг пошли (до этого они стояли, как бы выжидая необходимого изъяна в неустанном потоке вечности, и, влившись в вечность, стали показывать точное время). Человек сверил их со своими и вскрикнул. Ужас точного времени пронзил его.
Поезда приходили и отходили, электронные табло неустанно меняли информацию, все делалось точно по расписанию, всюду сновали багажные электрокары, но поезда были совершенно пусты, и всюду горел красный. Часы замерли снова.
Человек бросился в свою кабину. Что это за мертвый город и почему здесь не идут часы? Этого он особенно не понимал. Опять он бросился в свою кабину, но ни того ни другого кресла он больше не занимал. И подчинение, и власть теперь были ему одинаково ненавистны, и он уселся прямо между сиденьями на пол, не переставая сожалеть о своих утраченных носках. Чувство незащищенности, хорошо подчеркиваемое теперь совершенством и обтекаемостью стекла, овладело человеком. Он уткнулся головою в колени и заплакал.
Он встал. Посмотрел из своей кабины на вагонный тамбур. Ну что они там, эти люди? Всё они стоят, эти люди, чего-то ждут. Эти государственные воротники. Эти государственные карманы. Да, они все еще стояли здесь, эти люди, в тамбуре первого вагона, — нерешительные, как-то внезапно жалкие, почти родные, о чем-то с опаской перешептываясь. Наверное, ожидали других. И чернота этих казалась серой перед чернотою т е х. Теперь им наверняка не до человека, это видно. Теперь им самим нужна была помощь. Тогда почему они не выходят? Неужели они искали защиты у него? Одни черные люди опасались других черных людей, а у черного цвета, он слыхал, тридцать шесть оттенков.
Наконец, подталкиваемые собственной нерешительностью, они вышли и собрались в кружок, о чем-то советуясь друг с другом. И вдруг вытянулись в цепочку, в длинный цуг из восьми или двенадцати человек. И все они держали руки в карманах. И потом они встали в круг. И вдруг один из них, особенно тщательно удерживавший до сих пор руки в карманах, с особенно отложенным воротником, выхватил ярко-желтое кожаное удостоверение и предъявил его всем. И тут же, почти без промежутка, почти через мгновение (и даже еще раньше, через миг), все они стали выхватывать свои желтые удостоверения, выхватывать и предъявлять их друг другу, и это дважды последовательное предательство было молниеносно, и круг замкнулся, и каждый предыдущий был арестантом последующего. Но все они были узниками одного, первого, чье лицо было особенно непроницаемо, чьи руки были особенно глубоко удерживаемы и чей воротник был особенно тщательно отложен, но не потому, что руки и воротник, а потому, что он был первым из предъявивших свою лояльность. И на его отвратительно легальном лбу блестели капли пота. И когда круг замкнулся, и удостоверения были спрятаны, и все они стали удаляться, сопровождаемые тем человеком, последний из предъявивших свою лояльность выхватил свое удостоверение и сделал первого последним. И все повторилось снова. И так они удалялись, держась друг за друга, медленно отступая, и предавая, и внимательно следя друг за другом, не спуская друг с друга глаз. Одни черные люди предавали других черных людей, а в черном цвете тридцать шесть оттенков. И в этой атмосфере расширяющегося предательства человек издал гнусный крик отчаяния и выпрыгнул из своего убежища. Но не был услышан никем, ибо черные были поглощены собой и были уже далеко. И он остался один. Один, и его чувство локтя. И положил голову на рельс.
Сколько он так пролежал, готовый к смерти? Вряд ли менее суток. Стояла мертвая тишина, и поезд больше не двигался. Тихо ржавело под дождем железо. Он поднялся в свой вагон, вошел в свое купе, оделся. Предварительно он опять обыскал себя. Увы, одежда опять была пуста, хотя он этого и не ожидал (многократно повторяемая пустота психологически всегда быстро заполняется). Он оделся, обулся и вышел в тамбур. Вид его был уныл. Ужас босых ног, усугубляемый еще теперь сырой обувью и этим ярким безвкусием подаренного ему галстука, охватил его. Хорошо еще, что он не носил шляпы.
Теперь он стоял у выхода и колебался. Двери были распахнуты настежь. Вокруг никого, он давно на месте, ничто больше не мешает ему покинуть вагон, так что же его еще удерживает здесь? Вероятно, обычная инерция обжитого пространства.
Сделав несколько робких попыток сойти, дойдя уже до последней ступеньки подножки (и до последней черты своего колебания), он со страхом возвратился назад, в исходное положение, в тамбур. Необъяснимое чувство оставленности чего-то, потери, утраты, которое часто сопровождало всякое путешествие человека, нарастало с каждой покинутой ступенькой, и он возвратился. И вдруг он вспомнил. Ну конечно, это он, он, его маленький изящный чемоданчик, «дипломат» — для мелких ежедневных ненадобностей. Как он мог забыть о нем? Он-то и вселял в него чувство тревоги.
Человек хлопнул себя весело по лбу и бросился назад. Назад, назад, в последний вагон, в начало этого ужасного путешествия, — он надеется, что он все еще там. Ну конечно, там, куда же ему деться, какое кому дело до его глупого чемоданчика, у каждого хватает своих забот.
Он бросился через вагоны, ужасно спеша, путаясь ногами и руками, то и дело останавливая маятник и дыхание, нарушая ритм универсума. Он немыслимо заспешил, давление его поднялось, мужская сила была приведена в готовность. На ходу раздевшись, преодолев десятки дверей, он очутился наконец у своей дорогой щели и без всякой эротической подготовки, наспех, совокупился. Достав чемоданчик, он застегнулся. Проверил пуговицы. Эти беспорядочные половые сношения порядком вымотали его. Все-таки он был доволен. Да и чемоданчик оказался на месте. Блаженство пустоты и пустота блаженства владели им. И вместе это называлось умиротворенность.
Он открыл эти свои родные (№ 1) двери — так, на всякий случай, проверить свои предположения — и с удовлетворением отметил, что они все еще открыты (не предположения, двери, предположения тут же захлопнулись). Конечно, он мог сойти и здесь (к этому он побуждался стереотипом), но он вернется назад, побуждаемый долгом и симметрией, да и законное место его было там, и там он и сойдет.