Автопортрет с догом — страница 52 из 63

На шахту он не пошел — говорил, что под землю лезть больше не собирается.

— Шта-аа?.. Силикозу вашего я там не нюхивал, пупка не надрывал? Да я, может, леса валил, к свежему воздуху привыкший, — безбожно врал Пудов, а сам сожалел втайне и тихо, по-звериному, страдал. Он знал, что путь ему в шахту навсегда заказан, что не простят там его прошлого и вежливо, по-штатски, отошьют. На поверхности же он работать презирал: бабья считалась работа.

В тот год он ходил по поселку и перебивался случайными заработками: помогал людям строиться, пилил, коновалил, строгал. Дровами теперь почти не отапливались, больше обходились углем и торфом, но скота по-прежнему держали много, тут работы хватало. Резать, колоть, коновалить его приглашали наперебой — и за это его уважали.

Он купил себе пользованный офицерский планшет, завел с яловыми голенищами сапоги. На зеленый хаковый китель привернул «ворошиловского стрелка», пришил милицейские, с гербами, пуговицы. В планшетке он держал набор разной длины ножей, йод, марганец, вату, хромированный медицинский скальпель, толченый в баночке стрептоцид, суровую и шелковую нитку.

За кровавую свою работу он брался не спеша, с отдышкой. Не спеша разворачивал планшет. Не спеша выкуривал папиросу. Не спеша выкладывал, резал, убивал. Не спеша отдыхал после убийства. И, отдыхая, любил взглянуть на цвелую военную карту, так и не вытащенную из планшета своим донага пропившимся хозяином.

Особенно он любил коновалить. Видно, это было по душе его скопческой немужской натуре, его темному, ненавистному прошлому. Зажав поросенка в деревянную снасть, он подолгу оправлял на бруске свой самокальный обрезок, строгал ноготь лезвием и с удовольствием прислушивался к оголтелому поросячьему визгу. Хозяин сердился на него и нервничал, просил его поторопиться или хотя бы отпустить поросенка. Но Пудов отпускать не соглашался, а правил себе в углу свой короткий злой нож и утешал хозяина:

— Не бойсь, не сдохнет. Всякое дело отдумки требует.

Навизжавшееся, обессиленное животное замирало и утихало наконец, и тогда он стремительно подскакивал к нему, растягивая ему задние ноги, делал краткий в мошне рез. Выдавливал наружу яичко и, перехватив жилу шелковой ниткой, отрезал ее. Затем прижигал поросенку йодом, засыпал стрептоцидом и выкусывал аккуратно нитку. Он любил обкусывать нитку зубами и любил покатать ногою синее перламутровое яичко. Покатав же, он с наслаждением раздавливал его на полу и усмехался.

— Ну вот, — говорил он. — Теперь женихайсь. — И сплевывал.

Поросята отходили быстро, быстро набирали вес, радовались, розовели, утешали хозяина. Пудов тоже всегда радовался своим клиентам, и когда узнавал их на улице, то снисходительно хлопал их по плечу. Но с баранами ему возиться почти не приходилось — не любил. Они долго болели еще после этого и долго скакали еще на своих овец, и когда какой-нибудь недоверчивый скуповатый хозяин хватал его на улице за рукав, он отворачивался от него и говорил хмуро:

— В ём память-то, поди, как в человеке, оттого и скачет. Бросит. — И уходил.

Хозяин с сомнением качал головой и брёл к своему выложенному барану.

И колол он тоже охотно. Резали обычно в одно время, глухой осенью перед заморозками, и все наперебой запрашивали его умелого ножа. Он степенно входил в дом, брал в руку поднесенную с белой чарку, нюхал и тотчас возвращал хозяину.

— Перед делом не люблю, — угрюмо говорил он. — Руку сбивает. — И раскрывал на ходу планшет.

Он шел в сарай, с удовольствием осматривал свою жертву, гладил по спине и хлопал — он любил ее перед этим погладить, поласкать и почесать за ухом. Но животные всегда чувствовали своего убийцу и испуганно жались в угол.

Кратким, как бы ленивым движением он заводил нож под сердце, на мгновение задерживал его перед ударом — и не ударял, а просто со страшной силой вдавливал его в напряженную плоть. Потом, вытирая красное струящееся лезвие о ладонь, говорил:

— Точка, — и уходил к другим.

Свинья шла в основном на продажу, и поэтому изводили ее только в сердце: кровь уходила внутрь, в мясо, и оно делалось тяжелей, прибыльнее. Но телятину оставляли для себя, и кровь тщательно спускали.

Свалив теленка кулаком, он глубоко, до хрящей, въедался ножом в горло — и уходил прочь.

В разделке он никогда участия не принимал, считал эту работу грубой и низменной, но положенное ему мясо аккуратно забирал. Его присылали ему прямо на дом. Со свиньи он брал печень и легкое, но от теленка — только с горла. Так полагалось по обычаю.

4

Зимой он устраивался работать на тарный склад. Работали на пару с Петрухой Бессоновым, калекой войны. Петрухе порвало на фронте мотню, и мужики зло смеялись над ним. Заводили при нем палящие про любовь разговоры, и он бежал от людей. Пудов же к нему не приставал, и это подходило ему.

В стылом воздухе тарного работа была одна: сколачивали водочные ящики, сбивали фанерные лопаты. Здесь всегда пахло олифой, новым деревом и краской, и, выполнив свой урок, они слонялись по этому огромному дощатому сараю без дела, прислушивались к его запахам и к тому, как носится по его железной крыше оголтелая январская вьюга.

Когда надоедало, они отправлялись в лес строгать на метлы березу, вырубать дрючки и черенки. Глубоко, до паха, влезали они в рыхлый сырой снег и молча разбредались по тайге. Рубили, ломали, изводили молодняк, обчищали до верхушек березу, расставляли на зайцев силки. Попутно собирали сосновую на семя шишку, кидали ее не глядя за плечи и замечали на лето кедры. Иногда, не сговариваясь, сходились, молча курили и опять расходились.

В лесу было тихо, одиноко. Лишь краткие звонкие удары намороженного железа брызгали по тайге хрусталью да срывались с деревьев потревоженные комья снега. И топко, нутром, захлебывалась где-то дальняя птица, и вторил ей откуда-то угрюмый дятел.

Они стаскивали приготовленное сырье на какую-нибудь придорожную поляну, грузились, снова неторопливо перед дорогой курили, а потом вывозили свое добро на себе, впрягшись в гнутые березовые волокуши, самодельные тяжелые сани.

Работа эта была хотя и приятная, но нелегкая и прибытка почти не давала. Часто к тому же перебивали у них заработки городские летуны, расценки неожиданно падали, начальство наглело — и они оставались без работы. Но каждое утро по привычке они шли на склад и насмешливо наблюдали, как неладно, неумело работали там городские. Петруха садился в таких случаях на корточки, и сморкался в ноздрю, и выдавливал из себя худосочный какой-нибудь матерок. На Петрухино это многословие никто внимания не обращал, а отшивали его кратко:

— Мерин.

Все знали про его увечье — и он, схватившись за голову, выбегал на улицу.

Петруха жил в старом размозженном пятистенке, но чинить его, кажется, не собирался. Жил он один, хозяйства никакого не держал, а держал только несколько молодых курочек, которых завел исключительно ради общества. Ни кошек, ни собак он не любил, кур же уважал за полезность. Они ходили у него прямо по подоконникам и от скуки клевали стекла. На хозяина же никакого внимания не обращали и, когда тот входил в дом, поворачивались к нему хвостами.

— У-у-уу, пархатые! — гудел на них Петруха и гонял их по дому.

Почему он их называл пархатыми, никто не знал; то ли оттого, что всучила ему этих цыплят старая еврейка, которой он летом протянул водопровод, то ли оттого, что у них от голоду и скуки завелись вши: курочки росли без петуха.

Нашатавшись по поселку без дела, Петруха брел домой. Он входил в свою холодную, нетопленую избу, ставил на плитку чайник и валился на топчан прямо в валенках и полушубке. Засыпал он с холоду быстро, молодецки свистел и храпел, пока кто-нибудь из его пернатых друзей не разбуживал его клювом в затылок. Он ловил дерзкую за ногу, садился за стол, выбирал у нее насекомых и складывал их аккуратно в стакан. Стакан он потом с наслаждением заваривал кипятком и, подперев голову, размышлял над тем, почему же они всплывают наверх.

За таким напряженным размышлением и застал его однажды Пудов. Обметая голиком ноги, он усмехнулся:

— Блох выводишь?

— Ну.

— Не помочь?

— Да как-нибудь один справлюсь. Себе помогай.

— Смотри, заедят, волос не оставят.

— Не-е, они звериные. Не пристанут. — И, изловчившись, Петруха вытянул у курочки из хвоста.

— Кончай, — сказал Пудов, — работу надыбал.

Петруха внимательно посмотрел на него, но расспрашивать ни о чем не стал. Молча оделся он в свой заезженный крашеный полушубок, снял с гвоздя шапку. Подошел и сморкнулся под умывальник. Насыпал курам пшена. Затем, потоптавшись у порога, вышел. Пудов поплелся за ним. Дом Петруха никогда не закрывал, а закладывал дверь только на накладку круглой палочкой на бечеве.

Работа была нелегкая, но зато постоянная, и соперников здесь у них не было никаких: больше двух не требовалось. Работа была намораживать лед. Они разгребали широкую прямоугольную площадку, насыпали из снега толстые, невысокие борта, обмораживали их и лили внутрь воду. Целый день бежала вода из широкого пожарного рукава, а они возили на санях снег, выгружали его в воду и попеременке толкли его там ногами.

Стояли морозы, парило. Затянутые в резину ноги страшно ломило, мерзло лицо и руки, сводило зубы. Но работали они споро, не ленились: платить обещались хорошо. Подвязав наглухо шапки, они запрятывали поглубже руки, дымили газетными скрутками и, переминаясь с ноги на ногу, топили в воде снег. Потом вскакивали в валенки и ехали за снегом опять. Помогала им хмурая выбракованная лошадка, путавшая больными ногами и водившая надсаженным животом. Они ее жалели.

За ночь их работа замерзала, и наутро они все повторяли снова: бросали снег, намораживали борта, заливали тяжелой, с паром, водой, бранились, толкли свое снежное месиво и курили.

Их рыжая невеселая лошадка все-таки пала, и они продолжали работать уже без нее. Теперь они сами возили снег в огромном фанерном коробе, Петруха поставил его на широкие охотничьи